Перед революцией.
Из воспоминаний товарища обер-прокурора Св. Синода князя Н.Д.Жевахова
(Мы начали помещать главы из книги «ВОСПОМИНАНИЯ товарища обер-прокурора Св. Синода князя Н.Д.Жевахова». В ней содержится негативное отношение к Григорию Распутину, основанное на клевете, слухах и сплетнях. Придворную знать возмущало то, что Государь придавал большое значение молитвам о себе Распутина. Государь был совершенно прав: после официального исповедания в РПЦ ереси имяборчества, молитвы епископата, духовенства и верующих РПЦ становились совершенно бессильными. Распутин же, как сторонник и защитник имяславцев, был чужд ереси имяборчества и соответственно имел дерзновение перед Богом. Вся Россия молилась о Царе, но угодны ли были Богу молитвы тех, кто открыто хулил Его Имя, соответственно и Его Самого и открыто исповедывал ересь, читая послание Синода? Угодны ли были Ему молитвы тех, кто страха ради архиерейского молчаливо соглашался с ересью? Слышал ли он молитвы тех, кто показал полное равнодушие к хранению чистоты веры?
Естественно что нет, поэтому то и чувствовал Государь силу молитвы Распутина, что он не согласился с еретическим исповеданием Синода РПЦ и защищал имяславцев.- Общ.)
Среди этих лучших людей, особенно ненавистных революционерам, занимал едва ли не первое место Петербургский митрополит Питирим. Это понятно, ибо делатели революции, скрывавшие в своих недрах идею ликвидации христианства, не могли, конечно, пройти мимо Первоиерарха Церкви, стоявшего на страже Православия.
Механизм русского государственного аппарата был расшатан еще задолго до революции 1917 года. Однако порча государственной машины нигде не сказывалась с такою наглядностью, как на верхах. В то время, как городовые еще гордо прохаживались по улицам, победоносно оглядываясь на прохожих и заставляя трепетать хулиганов; в то время, как уездные исправники и становые пристава, стяжав себе славу самодержцев, наводили еще страх на обывателей деревни, в это время министры чувствовали себя точно в плену Государственной Думы и прессы и открыто признавались в своем бесправии и бессилии. Каждый из них был выбит из колеи и был лишен фактической возможности не только руководить государственной работой в целом, или части своего ведомства, но и проявлять личную инициативу: престиж власти покоился не на существе ее, а на ее внешних декорациях. Не было тех сильных и властных людей, которые, учитывая положение политического момента, умели бы повелевать, не оглядываясь на Думу и создаваемое ею общественное мнение, которые бы отваживались на решительные действия, включительно до ареста и предания суду наиболее преступных членов Думы и разгона ее... И вследствие этого уделом власти оставалось только качаться как маятник, входить во всевозможные компромиссы с самыми разнородными влияниями, допускать меньшее зло во избежание большего... Твердость, определенность, прямолинейность, осуществление ведомых, разумных, глубоко продуманных государственных программ – все это жило лишь в пределах недосягаемой мечты, а фактически оказывалось невозможным... Законность встречала резкий отпор, и ко времени наступления революции едва ли не в каждом департаменте каждого министерства находилось уже 90 процентов революционеров, поддерживаемых Думою и прессою, бороться с которыми можно было только пулеметами... Но для этих мер не было людей...
В таком же подневольном положении находилась и церковная власть.
Здесь разложение сказывалось еще глубже, и церковная власть не только не составляла опоры государственной власти, но и сама держалась лишь с помощью последней.
В это смутное время, года за два до революции, на Петербургскую кафедру был назначен Экзарх Грузии, Высокопреосвященный Питирим, архиепископ Карталинский, бывший перед тем архиепископом Самарским и Ставропольским, раньше архиепископом Владикавказским и Моздокским, а еще раньше Курским и Обоянским. Обстоятельства, при которых состоялось это назначение, и время пребывания митрополита Питирима на кафедре Первосвятителей Российских окружены такими легендами, что долг уважения к правде, безотносительно даже к долгу дружбы, которою я был связан с почившим Владыкою 10 лет, обязывает меня громко разоблачить эти легенды.
Я отдаю себе ясный отчет в исключительной трудности поставленной задачи. К этим легендам нельзя подходить неподготовленным, во-первых, потому, что для уяснения их необходимо знакомство с исторической перспективой, предшествовавшей революции, во-вторых – знакомство с духовным обликом митрополита Питирима. Оба эти условия чрезвычайно сложны. Первое требует исторического очерка революции; второе обязывает к психологическому анализу сущности и идеи монашества. Обстоятельства настоящего времени, в связи с отсутствием требуемых материалов, заставляют меня ограничиться только теми сведениями, какие сохранились в моей памяти и относятся непосредственно к личности митрополита Питирима. Революция замела много следов; однако история сумеет разобраться в правде и отведет митрополиту Питириму заметное место на своих страницах. Тогда обнаружатся и политические мотивы легенд, распространявшихся вокруг его имени. Я не буду их касаться; скажу лишь, что тот, кто умеет возвышаться над жизнью и в ходе повседневных событий улавливать законы исторической последовательности, тот оценивает значение этих событий не только по их сущности, но и по связи их с теми причинами, коими они вызваны.
Легенды вокруг имени митрополита Питирима были обычным революционным приемом в руках делавших революцию и преследовавших самых опасных врагов своих. Странно не то, что революционеры, ставившие себе целью ликвидацию христианства, обрушились на Первоиерарха Русской Церкви, странно то, что они заставили и врагов своих поверить той клевете, какую они распространяли вокруг Первосвятителя.
Как ни отрывочны мои воспоминания, но и то немногое, что содержится в них, достаточно – думается мне – не только для того, чтобы рассеять злостную клевету вокруг имени почившего Владыки, но и для того, чтобы, с чувством величайшего уважения, склониться пред его памятью.
Сын соборного протоиерея г.Риги, митрополит Питирим, в мире Павел Васильевич Окнов, родился в г.Риге и рос в исключительно благоприятной семейной обстановке. Духовенство Прибалтийского края, как известно, резко отличалось от всего прочего, как высотою своего образования, так и отсутствием той специфической кастовой окраски, какая вообще свойственна духовенству. Родители П.В.Окнова были столько же духовно просвещенными, сколько и глубоко образованными людьми и окружали своего сына всеми условиями, способствовавшими его духовному росту. Особенно сильно было влияние матери, о которой митрополит Питирим всегда отзывался с чувством величайшего сыновнего благоговения, говоря, что его единственным посмертным желанием будет просьба похоронить его рядом с ее могилою.
Материнское влияние, в связи с глубокими религиозными основами, заложенными отцом, наложило на природу мальчика отпечаток чрезвычайной женственности. Я особенно подчеркиваю этот факт и желал бы сосредоточить на нем преимущественное внимание, ибо без этого условия весьма многое в последующей жизни митрополита Питирима останется непонятным.
По природе крайне застенчивый и робкий, мальчик чуждался людей, и его любимым занятием было чтение Четий-Миней, за которыми он просиживал целыми днями, восхищаясь подвигами святых и уносясь мечтами на небо. В этом отношении он был счастливее тех детей, которые, при приближении родителей, или воспитателей и гувернеров, прятали «Жития Святых», из опасения встретиться с упреками в одностороннем развитии мысли, или с советами поехать в гости, или в театр. Наоборот, умные родители П.В.Окнова всячески способствовали развитию религиозного сознания своего сына, шли навстречу его сомнениям, утверждали его в вере, закрепляли заложенные природой основы.
Они были слишком умны для того, чтобы не знать, что детскую природу можно только испортить, но не улучшить и, потому, предоставляя своему сыну полную свободу в области его духовных влечений, не насиловали его природы, а старались только уберечь ее от заразы, от всего того, что медленно и постепенно отнимает у человека тот бесценный дар Божий, с коим он рождается – его веру. И детские годы митрополита Питирима, окруженного заботливым и нежным попечением родителей, были сплошным, безостановочным порывом его чистой, неиспорченной души к Богу. Он не знал того детства, какое неразлучно с шумными играми и забавами; не знал и юности с ее искушениями и соблазнами; а тянулся к Богу, как цветок Божий тянется к солнцу. А там, где Бог, там тишина, там одиночество... Но вот промчались детские годы. Наступила пора учения, и родители отдали мальчика в классическую гимназию г.Риги. Тот факт, что мальчик воспитывался в гимназии, а не в семинарии, имел также огромное значение. Гимназия дала ему светское воспитание, но сохранила его пламенную веру, сберегла его юношеские порывы к Богу. Присяжные защитники семинарий, или дилетанты, отдают последней все преимущества перед гимназией. Но это неверно. Может быть, в отношении объема и содержания учебных программ они и правы, но тот факт, что семинаристы, по выходе из семинарии, часто не имеют никакой веры, а идут в Духовные Академии, принимая иноческий постриг, не по влечению к иночеству, а ради карьерных целей, кажется, не вызывает спора. Гимназисты же, получившие религиозное воспитание, часто неизмеримо устойчивее в вере, чем семинаристы, связанные заранее намеченными жизненными программами. Если бы не искусственные преграды, задерживающие воспитанников гимназий от поступления в Духовные Академии, то процент гимназистов, принимающих иноческий сан, несомненно бы превысил процент семинаристов и улучшил бы качественный состав духовенства.
Среди сверстников своих, товарищей по гимназии, П.В.Окнов отличался такою исключительною религиозностью, какая умиляла одних, но в то же время вооружала против него других; поэтому он рано познакомился с тем, что заставляло его таить в себе свою веру, скрывать ее от окружавших, казаться не тем, чем он был, и приучило его к одиночеству и уединению. Мы часто проходим мимо того содержания, какое заключается в понятии «казаться не теми, какими мы созданы»; а между тем психология этого понятия очень сложна и глубока.
Кажутся не теми, какими они есть, или очень дурные, или, наоборот, очень хорошие люди. Первые потому, что стараются казаться лучше, чем они на самом деле; вторые потому, что стыдятся своих нравственных преимуществ пред другими, скрывают их, стараются их сделать незаметными, сознательно удаляются от всего того, что могло бы их возвеличить в глазах другого... Здесь берет свое начало величайший из подвигов, доступных человеку – юродство во Христе – который начинается именно с этого нежелания казаться «хорошим», продолжается усилиями «казаться хуже» и заканчивается умышленным приписыванием себе несуществующих грехов, чтобы вызвать поношения и поругания и этим крестным путем очистить душу от греховной заразы и искоренить самый источник греха – самолюбие.
Детский ум юноши П.В.Окнова рано это понял, как понял и то, что только в уединении и тишине можно оставаться с Богом и что Бог не любит шума. По природе застенчивый и робкий, он все чаще удалялся от своих сверстников и товарищей, с которыми не сживался, и которые его не понимали. Он встречался с упреками в надменности и высокомерии именно в то время, когда всем сердцем тянулся не только к товарищам, но и ко всем людям, прося у них только одного – чтобы они позволили ему оставаться тем, чем он был, позволили бы быть искренним, не принуждали лгать или носить маску, не смеялись бы над его верою и любовью к Богу. Однако его все звали к себе, сердились, когда он не шел, но исполнить этой единственной просьбы никто не желал...
Каждый старался его переделать на свой образец, каждый требовал уступок от него; а ему ни в чем никто не хотел уступить...
И мальчик все глубже и глубже входил в себя, делался все более сосредоточенным и замкнутым.
Кто не помнит поры своего детства и нежных попечений матери, бережно охранявшей нашу детскую веру, научившей нас молиться и возноситься к Богу; кто не помнит своей юности и тех соблазнов, с которыми встречалась наша вера, тех сомнений и колебаний, какие наступали позднее, когда пред нами возникал вопрос, как жить и что делать, чтобы избежать компромисса с совестью, угадать свое призвание, выполнить волю Божию, а не свою, не согрешить пред Богом?!
И как же разрешались тогда все эти сомнения и колебания, все эти сложные перекрестные вопросы?!
Так, как разрешаются всегда в пору ранней юности, когда душа еще не покрыта греховной пылью, когда не придавлена еще к земле тяжелым грузом и собственных грехов, и жизненных невзгод, когда бегство из мира, отречение от мирских благ и иноческие подвиги в келии монастырской кажутся единственным способом спасения...
Тогда это положение казалось бесспорным и не вызывало никаких сомнений у неиспорченной юности, и никакие доводы взрослых не могли поколебать его... Почему?.. Потому, что юность чутьем угадывала ту правду, к которой вдумчивые люди приходят нередко только в старости, когда признаются, что всю жизнь шли неверным путем и что детское чутье их не обманывало. Сначала такое убеждение вырастает на почве усталости от борьбы за свою веру, когда не хватает уже больше сил защищать ее от посягателей извне и хочется бежать от чужих людей и найти своих, среди которых можно оставаться правдивым и не скрывать своих убеждений, и не бояться насмешек и преследований. Затем, мысль о бегстве из мира начинает приобретать точку опоры в сознании бренности и суетности земных благ и окончательно утверждается на страхе ответственности пред Богом, когда становится все более ясным, что нельзя служить двум господам и что между правдою и ложью нет середины, что наша душа в действительной, а не в воображаемой, опасности и что нужно спешить, чтобы спасти ее... Ведь Господь всем кающимся обещал спасение, но никому не обещал завтрашнего дня...
И юность спешила навстречу Богу. И чем безгрешнее она была, тем больше спешила, тем большие требования предъявляла к себе...
А годы шли; время брало свое; недремлющие страсти крепли, немощи нарождались; что казалось верным вчера, стало казаться неверным сегодня; охладевали порывы; ослабевал страх Божий... На смену неуловимому чувству явились доводы разума, столь же различные, сколь различны умы человеческие, и с яростью великою обрушивались эти доводы горделивого ума на смиренную совесть и заглушали ее голос...
«Неужели же Всеблагой Творец так жесток, что требует жертв от человека, требует отречения от мира и бегства от него?! Зачем же Он создал тогда этот мир!.. Но, если мир так ужасен, что губит даже мысль о Боге и спасении души, то тем нужнее оставаться в нем тем, кто живет этой мыслью, кто может работать и трудиться на пользу ближнего, вместо того, чтобы бежать из мира с мыслью о собственном спасении... Опасна не внешность, а отношение к ней, и гораздо большая заслуга в том, чтобы среди нечистоты остаться чистым, среди неправды мирской остаться верным Богу, чем бежать от неправды, не делая даже попыток вступать с нею в борьбу... Не только монастырь, но и рай не спасает сам по себе. И в раю первый человек, находившийся в непосредственном общении с Богом, пал жертвою своего греха, и среди апостолов, окружавших Христа Спасителя, был Иуда; а разбойник на кресте, проживший всю жизнь в миру разбоем и злодейством, был взят Господом на небо»...
И по мере этих нашептываний дьявольских, число бежавших навстречу Богу все уменьшалось. Одни не хотели, другие не умели распознать, какая непостижимая гордость скрывалась за этими нашептываниями, и поворачивали назад, не доверяя порывам стремительной юности, предпочитая дождаться указаний зрелого возраста, а, дождавшись его, уже не возвращались больше к этим вопросам, забывали их и отдавались общему течению жизни, и разве только пред смертью тяжело вздохнули от сознания, что изменили своему долгу пред Богом, не выполнили своей задачи на земле... Остались только те, кто чутьем угадывал природу этих нашептывании, кто знал, что для того, чтобы идти в мир спасать других, нужно знать, как это делать, раньше, чем учить других, нужно научиться самому... Остались смиренные; и среди них остался и П.В.Окнов.
Ко времени окончания курса в гимназии, в 1879 году, его миросозерцание уже вполне определилось. В его сознании жизнь предносилась как служение Богу, как выполнение определенных обязательств, возложенных Богом на человека, под условием предъявления отчета, от которого зависит загробная учасгь человека. Он отвергал доводы горделивого ума, ниспровергавшего такую веру ссылками на то, что Бог не может занимать в отношении человека положения враждующей стороны; он и не пытался проникать в природу Божеских законов, ибо обладал уже духовным зрением в той степени, какая свидетельствовала, что законы Бога непреложны, и нарушение воли Божией вызывает возмездие по слову Господа: «Мне отмщение, Аз воздам».
С этим миросозерцанием он и вступил в Киевскую Духовную Академию, куда привлекала его и слава матери городов русских, и Киево-Печерская Лавра, с ее святынями и подвижниками, не останавливаясь перед тем, что аттестат зрелости, дававший ему право поступать без экзамена в одно из светских высших учебных заведений, не избавлял его от вступительных экзаменов в Духовную Академию, особенно трудных для питомца светской школы.
Академия не была для П.В.Окнова этапом к духовной карьере. Как ни отчетливо он сознавал свою задачу на земле, как ни ценны для него были те цели, к которым он стремился, однако, не доверяя еще своим силам и учитывая значение иноческих обетов, П.В.Окнов поступил в Академию без мысли о монашестве. Он имел в виду служение Богу в сане священника, был одушевлен мыслью вернуться, по окончании курса в Академии, на родину и помогать отцу. Мысль о монашестве возникла у него позднее, под влиянием тех причин, с которыми он встретился уже в бытность свою студентом Академии. До этого времени П.В.Окнов, – хотя и шел тернистым путем к Богу, все же бодро смотрел вперед, успешно отбивался от всего, что осложняло путь... И препятствия на пути были небольшие, и руководство мудрых родителей было опорою.
С поступлением же в Академию, он остался один среди новых товарищей, и это время было периодом тяжких для него испытаний, заставлявших его все чаще прибегать к советам и наставлениям лаврских старцев и сообразовываться с их указаниями. Он шел в Академию с единственной целью запастись теми специальными познаниями, какие бы помогли ему вести дальнейшую борьбу с препятствиями на пути к Богу, облегчили бы выполнение его жизненных задач и нравственных обязательств. И он, с ужасом, заметил, что его товарищи по Академии не только далеки от этих целей, не только не отдают себе отчета в значении и цели приобретаемых ими познаний, но не проник нуты даже обычной для их возраста религиозной настроенностью, а пришли в Академию только за дипломом, чтобы использовать его с наибольшими для себя выгодами. Значительная часть этих товарищей, главным образом, сыновья духовенства, явились в Академию только потому, что не попали в Университет. Они не только ни во что не верили, но с крайним пренебрежением относились к пастырской деятельности своих отцов; и эти-то, по преимуществу, стремились к иночеству, чтобы избегнуть «ремесла» родительского. Идейных побуждений у них не было: был только расчет, ничем не прикрашенный.
Тяжело было общество таких товарищей для молодого П.В.Окнова, и он все чаще удалялся от них и в беседах со старцами искал отрады. Его страшило равнодушие к вопросам веры, этому единственному фундаменту истинного значения; но еще более страшило его то дерзновение, с которым его товарищи по Академии принимали иноческий постриг, давая страшные обеты Богу без решимости их исполнить, рассматривая монашество как путь к епископству и связанным с ним внешним благам.
Встретился он в Академии и с явлением, какое было для него новым и природу которого он не мог постигнуть. То нехорошее чувство зависти, какое он наблюдал среди своих товарищей по гимназии и какое рождалось на почве соревнования в науках, вытекало здесь из совершенно иных источников. Он увидел, что его товарищи по Академии питают это чувство не к тем, кто выдвигается своими способностями и прилежанием и вследствие этого пользуется преимущественным вниманием со стороны ректора или профессоров Академии, а к тем, кто проникнут религиозным настроением и следит за своим духовным ростом. Это открытие казалось ему чудовищным. Он понимал, что еще можно завидовать внешним преимуществам другого; это явление, к несчастью, обычно и распространено среди тех, кто стремится к земным благам и обладание ими ставит целью своей жизни... Но зависть к нравственным преимуществам, и притом среди воспитанников Духовной Академии, казалась ему невероятною. Между тем, он встретился с этим явлением не только в Академии, но и по выходе из нее, в монашеской среде, где оно находило особенно яркое выражение и где худшие из монахов не только завидовали лучшим, но и гнали и преследовали их...
Много путей ведет к иночеству, и разные люди разными путями приходят к нему. Одни – и таких большинство – уходят из мира с пустыми руками, идут в монастырь не с целью отрекаться от мирских благ, а с целью приобретать их, ибо вне иноческого пути не видят других путей к достижению этой цели. Это те, которые в своей массе составляют монастырскую братию, вышедшую из крестьянской среды и променявшую земледельческий труд на монастырские послушания.
Пределом их желаний является сан иеромонаха. К ним примыкают и те из лиц с высшим академическим образованием, которые определенно стремятся к архиерейскому сану, посредством которого сливаются с высшим обществом, и чего настойчиво добиваются, несмотря на прирожденную оппозицию к его представителям, ибо, вне своего сана, оставались бы в скромной среде, их родившей. Эти печальные явления и дали повод для отрицательного отношения к институту монашества вообще. Но такое отношение всегда будет несправедливым. Покоится идея монашества на таком небесном основании, какое до скончания века останется незыблемым и какое, как магнит, будет всегда притягивать к себе человеческую душу, пока она не умерла духовно и пока не заглушила в себе искры Божественного огня, пока способна реагировать на правду и отзываться на зов Божий. В монастырь, правда, часто идут по житейским расчетам и соображениям; но навстречу идее иноческой идут только тонко чувствующие и глубоко мыслящие люди. И горе, и личные невзгоды, и усталость от борьбы с ними, и утрата веры в людей – заставляют многих укрываться за оградою монастырскою... Стучатся в стены обителей и те, кто ищет разрешения вечных проблем жизни, ответов на свои запросы духа, кто мучится сознанием своей виновности пред Богом и подвигами покаяния желает восстановить свое душевное равновесие, нарушенное этим сознанием. Покидают мир и те чистые люди, которые делали попытки приспособляться к условиям мирской жизни, без измены заповедям Божиим, и, после неудачных попыток переделать мир, бегут из него, признав, вместе с епископом Игнатием Брянчаниновым, что оставаться в миру и спастись так же невозможно, как гореть в огне и не сгореть...
Но были и такие, которые шли навстречу иноческой идее, движимые только инстинктом сохранения души от гибели. Их не подавляла скорбь о содеянных грехах; они еще не несли за спиною того груза, какой нес блудный сын, возвращаясь к своему отцу; их юность не успела еще испытать ни горя, ни разочарований в жизни; они шли в монастырь даже без мысли сделаться лучше, а только потому, что боялись оставаться в миру, чтобы их не заклевали злые люди... Это те люди с тонкой и нежной душевной организацией, которые способны жить только в атмосфере правды, мира и любви, которые, по природе, не способны ни к какой борьбе и знают это, и не скрывают... Это наиболее робкие и смиренные люди.
И к этому разряду людей принадлежал и митрополит Питирим.
Тотчас после окончания курса в Духовной Академии, в 1883 году, молодой кандидат богословия П.В.Окнов принял и монашество. При каких обстоятельствах состоялся его иноческий постриг, я не знаю, но те сведения, какие сообщил мне почивший настоятель «Скита Пречистыя» Киевской епархии, схиигумен Серафим, рисуют картину иноческого пострижения молодого П.В.Окнова совсем необычными красками. Юноша П.В.Окнов был так изумительно красив, что даже его восприемный отец, известный своей подвижническою жизнью старец, иеросхимонах Алексий (Шепелев), скончавшийся 10 марта 1917 года, в Голосеевской Пустыни, близ Киева, отговаривал его от пострига, предрекая, что иночество явится для него чрезмерно тяжким крестным путем.
Стройный, изящный, с женственными манерами и движениями, безгранично деликатный и превосходно воспитанный, робкий и застенчивый, юноша Окнов обращал на себя всеобщее внимание. Его огромные, задумчивые глаза, окаймленные ресницами, бросавшими тень на залитые ярким румянцем щеки, прелестный овал бледно-матового лица и великолепные черные кудри, свисавшие до самых плеч, точно просили кисти художника, чтобы быть запечатленными на полотне, как отражение расцвета нежной юности.
«И зачем такому монастырь, – говорили в храме, – коли он и без монашества Ангел безгрешный; в чем ему каяться, горемычному»...
То потрясающее впечатление, какое произвел иноческий постриг П.В.Окнова на присутствующих в храме, не только не изгладилось из памяти, а десятки лет спустя передавалось с мельчайшими подробностями, ставшими и мне известными лишь в 1917 году, после революции, когда обстоятельства привели меня в помянутый Скит.
Первые годы его служения в иноческом сане были отданы педагогической деятельности в духовно-учебных заведениях. 16 августа того же 1883 года был назначен преподавателем в Киевскую Духовную Академию по догматическому богословию; впоследствии там же, как Рижский уроженец, свободно владевший немецким языком, преподавал и немецкий язык. Через 4 года, в 1887 году, он назначается инспектором Ставропольской семинарии, а затем ректором этой же семинарии. Но в этой последней должности в Ставрополе он остается недолго. Через год, по желанию митрополита С.-Петербургского, он переводится ректором в С.-Петербургскую Духовную семинарию и возводится в сан архимандрита. Нашла ли нежная, тонко чувствовавшая душа архимандрита Питирима то, чего искала в монашестве?! Ни мира, ни тишины, к каким стремилась его любвеобильная душа, он не нашел в монашестве. Наоборот, те подводные камни и груды препятствий, какими был усеян мирской путь к Богу, оказались в монашестве еще опаснее и были менее заметны, будучи предательски сокрыты за вдвойне обманчивой внешностью, вводившей в заблуждение даже искушенных опытом людей. Безгранично же доверчивый и чистый П.В.Окнов, с принятием монашества, очутился точно в плену у недобрых людей, обманывавших его и злоупотреблявших его доверчивостью. На этой почве возникало впоследствии много разных служебных огорчений, всею тяжестью своею ложившихся на Митрополита Питирима, тогда как он часто не знал даже, чем они были вызваны. С переводом же его в С.-Петербург, испытания еще более увеличились.
Вскоре после принятия монашества, П.В.Окнов был назначен ректором Петербургской Духовной семинарии. Об этой поре своей жизни и службе в Петербурге он вспоминал с великим сокрушением. Жизнь в столице и обязанности ректора семинарии нарушали его уединение, обязывали к приемам, каких он не выносил столько же благодаря своей застенчивости, сколько потому, что к нему являлись не за делом, а затем, чтобы посмотреть на него и завязать знакомство.
В 1894 году архимандрит Питирим возводится в сан епископа и назначается епископом Новгород-Северским, викарием Черниговского Архиепископа.
В бытность свою викарием в Чернигове Преосвященный Питирим снискал трогательную любовь своей паствы и привлекал к себе людей, как своими проповедями, так и необычным совершением богослужения. Об этой любви черниговцев к Владыке свидетельствует каждая страница летописи Черниговской епархии. При непосредственном участии Преосвященного Питирима состоялось и торжество прославления великого Угодника Божия Феодосия Углицкого, 9-го сентября 1896 года. Вскоре после означенного торжества Владыка получает самостоятельную кафедру и назначается епископом Тульским и Белевским, откуда, через 7 лет, переводится на кафедру епископа Курского и Обоянского и, спустя короткое время, возводится в сан архиепископа.
Здесь, в 1906 году, и состоялось мое знакомство с Преосвященным Питиримом, связанное с делом собирания мною материалов для жития Св. Иоасафа Горленка, епископа Белгородского, и предположенного прославления Святителя.
Отзывы о Преосвященном Питириме были исключительно восторженными. По словам П.Ф.Монтрезор, представительницы Курской аристократии и местной старожилки, Преосвященный пользовался такой любовью, как ни один из его предшественников, а, между тем, всегда был неуверен в себе, всегда чего-то боялся и жил точно под угрозой каких либо огорчений и испытаний. Мое личное впечатление от знакомства с Владыкою в полной мере подтвердило ее слова. Преосвященный Питирим встретил меня с большою любовью, всем сердцем отозвался на мою просьбу облегчить мне труд изучения архивов Консистории и монастырей Курских и Белгородских, снабдил меня письмом к своему викарию, епископу Белгородскому Иоанникию, благословил предстоящие труды иконою Знамения Божией Матери и проявил горячее участие в деле. При прощании со мною, Владыка подарил мне «Книгу Правил» в роскошном переплете и сказал: «Эту книгу никто не читает; многие не знают о том, что она существует; а между тем здесь закон Божий, Апостольские Правила и постановления Вселенских Соборов»... Как ни приветлив был Преосвященный Питирим, однако я не мог не заметить, что Владыка делал чрезвычайные усилия для того, чтобы казаться спокойным... В действительности же он был до того расстроен, так нервно истерзан, что с трудом говорил от мучительных спазм в горле. Я не решался спросить о причинах волнения у Владыки и только впоследствии узнал, что таково было обычное состояние духа Преосвященного, всегда жившего под гнетом всяческих подозрений, в атмосфере неправды, недоговоренных слов и невысказанных сомнений.
Тяжела доля епископа, если он монах, если верен обетам, данным Богу, и страшится их нарушить. Тогда одиночество становится его уделом; а одиночество всегда окружено тайной, и даже затвор от нее не спасает.
«Я никогда не имел друзей, – сказал мне однажды митрополит Питирим, – я никогда не умел сливаться с окружающими: везде я был чужой, и меня не понимали... Среда деспотична, она требует жертв, каких я не мог давать без измены обетам, данным Богу».
Грубая, неинтеллигентная монашеская среда, состоявшая из лиц, удовлетворившихся наружным благочестием, но далекая от понимания сущности монашеского подвига, не могла, конечно, оценить ни настроения, ни побуждений юного подвижника, встретившегося при первых же шагах своей иноческой жизни с рядом исключительно тяжелых испытаний. И эти испытания не покидали его и тогда, когда он стал епископом... Наоборот, они сделались еще большими.
«Меня поражало, – говорил митрополит Питирим, – что даже епископы, достигшие того сана, который, сам по себе, вызывал со стороны мирян благоговение и почитание, старались приспособляться к настроению мирян вместо того, чтобы оберегать то настроение, с каким миряне приходили к ним. Старались казаться светскими, не зная светских правил, вставлять в разговор иностранные слова, не зная иностранных языков, красоваться манерами и тщеславиться тем, чем принято тщеславиться в мирской среде... Зачем все это нужно монаху, отрекшемуся от мира, да еще епископу?! Неужели они не знают, что в глазах мирян удельный вес каждого монаха заключается только в его молитвенной настроенности и истинном благочестии, и что он уже не монах, если озабочен тем впечатлением, какое производит... Ведь к нам приходят в гости не для того, чтобы поболтать, а приходят с измученной душой, с истерзанными нервами, с великим горем; приходят за помощью и поддержкой, а не для гостинных разговоров»...
И «гостей» Преосвященный Питирим у себя не принимал, и сам на подобные приглашения не откликался, считая совершенно недопустимым для епископа вести мирской образ жизни и следовать обычаям, обязательным в мирской среде. Этот факт, снискавший чрезвычайное расположение к Владыке со стороны благочестивых мирян, вызвал обратное действие со стороны прочих и создал почву, родившую всевозможные объяснения такой отчужденности от общества, привыкшего видеть в епископе лишь духовного сановника и предъявлявшего к нему свои обычные требования. Доверчивость Преосвященного к людям еще более осложняла его положение.
«Кому же после этого и верить, если нельзя верить даже монаху, давшему страшные обеты Богу», – возражал Владыка, когда ему указывали на такую доверчивость.
Преосвященный Питирим никак не мог привыкнуть к такой испорченности окружавших, не мог заставить себя быть подозрительным, чтобы не оскорбить таким подозрением своего ближнего, и, будучи чистым, считал чистыми и других. Этим пользовались дурные люди: в результате, их преступления всею тяжестью ложились на ни в чем неповинного Владыку, совершенно неспособного оправдываться. Эту последнюю черту нужно особенно подчеркнуть. Владыка был поразительно беспомощен, сознавая это, вдвойне робок и мнителен. Его женственная организация была выдержана до мелочей. Достаточно было ничтожного повода, какого-нибудь непроверенного слуха, чтобы он терял душевное спокойствие.
«Как же мне не волноваться, когда я не умею защищаться и оправдываться, – говорил Владыка, – если бы мои враги захотели сделать меня вором и убийцей, сказали бы, что я зарезал человека, то и тогда бы я не сумел оправдаться... Я никогда ни на кого не нападал и не научился отбиваться от других; единственное мое оружие – это мое слово... Поверят мне – хорошо; а не поверят – я буду осужден, и только Всеведущий Господь скажет, на чьей стороне была правда... Да и кто же из покидающих мир иноков учился приемам такой борьбы!.. Мы и жить в миру не умеем; где же нам бороться»...
И как же немилосердно злоупотребляли этим свойством его окружавшие, как часто создавали умышленные поводы для тревог и беспокойства и запугивали смиренного Владыку!..
«Я – как цветок, – сказал мне однажды митрополит Питирим, – когда слышу, что меня бранят, то сейчас и завяну; а когда кто-нибудь ласково отзовется обо мне, тогда опять распускаюсь»...
Здесь сказывалась потребность его природы иметь мир и любовь со всеми. Только очень нежная и чуткая душа стремится к такой любви и миру и страдает, когда их не имеет, и не останавливается даже пред жертвами, чтобы получить их. Только натуры грубые и черствые, не озабоченные личным усовершенствованием, равнодушные к требованиям нравственной ответственности, не следят за этой потребностью и не удовлетворяют ее. Им безразлично отношение к ним окружающих, ибо безразлично их собственное отношение к окружающим. Им чуждо это влечение к мировой гармонии, свойственное лишь людям с очень тонкой и нежной психикой, которые не выносят неправды, задыхаются в атмосфере зла, нарушающего эти законы, и стремятся к миру и любви, восстанавливающим нарушенное равновесие их.
Митрополит Питирим страдал не только тогда, когда видел вражду, не братские отношения, злобу, неискренность и лукавство, но и тогда, когда встречался только с сумрачными, неприветливыми лицами... Он стремился к ласке, к миру и любви действительно так, как цветок стремится к солнцу, ибо это была его сфера, его жизнь. И сюда, в эту сферу, он звал окружающих, требуя, чтобы их взаимные отношения с ближними были абсолютно чисты, чтобы там не было ничего недоговоренного и невысказанного, чтобы царили искренность и правда.
Наступил сентябрь 1911 года. Приближалось время Белгородских торжеств, связанных с прославлением Угодника Божия Святителя Иоасафа. Десятки тысяч паломников стремились в Белгород. Между архиепископом Питиримом и губернатором М.Э.Гильхен возникли трения. Губернатор, ссылаясь на то, что торжество было церковное, находил, что прием почетных гостей является обязанностью епархиальной власти; архиепископ же отвечал, что он и сам на обеды не ездил, и у себя обедов никогда не устраивал, и не может принимать на себя забот о внешнем благоустройстве торжества, какое и для него лично, и для духовенства начинается и оканчивается только в храме. Несогласованность действий церковной и гражданской властей привела впоследствии к некоторым нестроениям, ответственность за которые пала на архиепископа Питирима, который, вскоре после окончания торжеств, и был переведен на Кавказ и назначен архиепископом Владикавказским и Моздокским. Это назначение явилось большим ударом для Владыки и дало много пищи для самой разнообразной клеветы.
С отъездом архиепископа Питирима на Кавказ, наши отношения оборвались. Через два года, в 1913 году. Владыка переводится на кафедру архиепископа Самарского и Ставропольского, а 26 июня 1914 года назначается Экзархом Грузии.
Наступил перерыв в несколько лет, в течение которых я не видел Владыку и не переписывался с ним. Я встретился с ним только за год до назначения его на Петербургскую кафедру, когда, будучи уже Экзархом Грузии, Владыка приезжал по делам в Петербург, остановившись в Александро-Невской Лавре, куда я случайно забежал.
С безграничной лаской и той любовью, какая всегда отличала Владыку, встретил он меня в Лавре.
«А знаете ли, – сказал мне Владыка, – я мысленно погрешил против Вас»...
«В чем?» – спросил я удивленно.
«Я думал, что и Вы были в числе тех, кто старался разлучить меня с моею возлюбленною Курскою паствою; а потом мне сказали, что это были происки моих врагов, которые, будто бы, натравили на меня Распутина, добивавшегося у Саблера моего увольнения на покой... Я этому, конечно, не верил, ибо именем Распутина спекулируют все, кому охота. Позднее, уже на Кавказе, я узнал, что враги мои сидели в Курске, а не в Петербурге, и интриговали против меня. Работал, нужно думать, и Курский губернатор, не возлюбивший меня, что, однако, не мешало ему, во время Белгородских торжеств, ни на шаг не отходить от меня, особенно в местах скопления народа. Он боялся покушения и совершенно откровенно заявлял мне, что надеется на защиту моего омофора и боится отходить от меня»...
Я невольно улыбнулся, представляя себе эту картину, как губернатор прятался за спиною архиепископа и как робкий Владыка тяготился таким близким соседством, опасаясь, что шальная пуля, или бомба, предназначенная губернатору, убьет его.
«Может быть, за то, что Вы невинно пострадали, Господь и вознес Вас теперь, окружил людьми, какие Вас любят еще больше, чем в Курске», – сказал я.
Владыка перекрестился и ответил:
«На Кавказе не трудно заручиться самой искренней и глубокой любовью. Кавказ так мало требует от своего архипастыря: просит только позволения молиться на родном языке... А Петербург этого не понимает; ему все рисуются какие-то страхи и опасения, что за этой просьбой Кавказской паствы скрываются политические мотивы, идея сепаратизма, стремление к политической автономии... Эти опасения ни на чем не основаны. Если Кавказ когда-либо и возбудит такие домогательства политического свойства» то будет опираться на совершенно иную почву, а не религиозную. Те кучки злонамеренных людей, которые сеют смуты и кричат об автономии Кавказа, ни во что не веруют, им никакой религии не нужно, и это Вы знаете по Кавказским депутатам в Думе. Те же, кто обращается ко мне, являются самыми преданными сынами Православной Церкви, и я не могу отказывать их просьбе и совершаю богослужение то на Грузинском, то на Осетинском языках, и народ горячо благодарит меня за это... Если бы Вы видели, с каким умилением они молятся, с каким благоговением стоят в храме... В нашей средней полосе, ни в селах, ни в городах Вы таких картин не увидите... А, между тем, мои взгляды не всеми разделяются... я и приехал сюда по этому делу, чтобы рассеять страхи; но не знаю, чем кончится моя миссия.
В моем понимании вообще не укладывается требование заставлять паству молиться на непонятном ей языке. Огромное большинство моей паствы с трудом разбирается в русском языке; где же ей понимать церковно-славянский. Нельзя политику делать орудием религии и наоборот»...
Я искренне разделял взгляды Владыки и понимал, почему его так горячо полюбила Кавказская паства... Владыка был первым Экзархом Грузин, с действительной отеческой любовью подошедший к своей пастве и в короткое время изучивший едва ли не все кавказские наречия, чтобы ближе стать к ней и приблизить ее к своему любящему сердцу. Он определенно осуждал политику своих предшественников, стремившихся к русификации Каказа и презрительно относившихся к Кавказскому «жаргону» и преследовавших православное кавказское духовенство за совершение богослужения на местном языке. Наоборот, он считал обязательным совершение богослужения на языке Края, именно с целью воспитания у своей паствы здоровых религиозных начал, как наиболее прочного фундамента и политической благонадежности, и выражал глубочайшее сожаление, что политика его предшественников задерживала религиозное сознание Кавказа и может дать весьма горькие плоды. Последующие события показали, насколько глубоко был прав Владыка.
Чем кончились переговоры Владыки в Синоде, я не знаю. Вскоре он уехал, и я с ним встретился вторично уже тогда, когда Владыка, в сане митрополита Петербургского и Ладожского, прибыл в столицу.
Назначение Преосвященного Питирима Экзархом Грузии совпало с тем моментом, когда имя Распутина уже гремело по всей России, и та же молва, какая несколько лет тому назад приписала Распутину увольнение Владыки из Курска, стала утверждать, что Распутин способствовал назначению его на кафедру Экзарха Грузии, и что новый Экзарх ведет антиправительственную политику на Кавказе, содействуя его политической автономии. С назначением же Преосвященного в Петербург нападки революционеров стали еще более яростными... Владыку стали обвинять во вмешательстве в государственные дела, в интригах против его предшественника, митрополита Владимира, перемещенного в Киев, и в открытой дружбе с Распутиным. Широкая публика, конечно, не разбиралась в этих слухах, не могла подметить в них выражения тонко задуманных и умело проводимых революционных программ и не только верила, но и вторила этим слухам. Мало кто знал, что схема развала России была уже разработана до мелочей и планомерно осуществлялась не только в тылу, но даже на фронте... Государственная Дума, печать, тайная агентура врагов России, имея общую программу, распределяли роли и задания, сводившиеся к одной цели – как можно скорее вызвать революцию.
Не только правительство в полном составе, но и каждый честный верноподданный подвергался жестокой травле и, чем опаснее были эти люди революционерам, тем безжалостнее их преследовали. Положение Первоиерарха русской Церкви, само по себе, даже безотносительно к личности митрополита Питирима, обязывало к наиболее ожесточенному натиску со стороны гонителей христианства, и, конечно, митрополиту Питириму, не умевшему защищать даже самого себя, было не по силам отражать такие натиски. И в предреволюционное время в России, действительно, не было имени более одиозного, чем имя митрополита Питирима; не было человека, которого бы преследовали и гнали с большей жестокостью и злобой, как личные, так и политические враги; не было более тяжких обвинений, чем те, какие предъявлялись смиренному и робкому Владыке.
А между тем, все, кто знал митрополита Питирима, знали и то, что не было человека более робкого и смиренного, более беспомощного, кроткого и незлобивого, более отзывчивого и чуткого, более чистого сердцем...
Столица встретила нового митрополита неприветливо и недружелюбно. За ним утвердилось прозвище «распутинец» еще прежде, чем Владыка был назначен на Петербургскую кафедру. Перевод митрополита Владимира в Киев также приписывался влиянию митрополита Питирима. В составе братии Александро-Невской Лавры все приверженцы митрополита Владимира были его врагами; в среде столичного общества новый митрополит также не имел опоры и не искал ее, а, наоборот, еще более вооружил это общество против себя, нарушив традиционный обычай делать визиты высокопоставленным лицам и наиболее известным прихожанам. Синод сразу же стал в резкую оппозицию к Митрополиту, а Обер-Прокурор А.Н.Волжин проявлял ее даже в формах, унижавших сан Владыки Питирима. Положение митрополита Питирима в Синоде было исключительно тяжелым и осложнялось еще тем обстоятельством, что митрополит Владимир и после перевода своего в Киев сохранил в Синоде первенство, а митрополит Питирим, как младший по времени назначения, занимал третье место... Насколько тягостно было участие митрополита Питирима в сессиях Синода, свидетельствует, между прочим, и тот факт, что за мою бытность Товарищем Обер-Прокурора Синода митрополит Питирим не произнес в Синоде ни одного слова и не принимал в рассмотрении дел никакого участия. Он приезжал в Синод, молча здоровался с иерархами и молча уезжал, ни с кем не разговаривая. И это было тогда, когда Владыка имел, в лице нового Обер-Прокурора и Товарища, своих друзей. При А.Н.Волжине же его положение было еще тягостнее.
Вполне понятно, что, при этих условиях, митрополит Питирим искал помощи и поддержки, и когда, после знакомства со мною, 10-го октября 1915 года, Императрица осведомилась обо мне у митрополита Питирима, то Владыка дал обо мне добрый отзыв, не скрывая и от меня, что желал бы привлечь меня на службу в Синод, и жалуясь на нестерпимые условия, его окружавшие.
Связанный долголетней дружбою с митрополитом Питиримом, я навещал его, когда позволяло время, и нередко беседовал с ним по поводу Распутина и тех легенд, какие витали вокруг этого злополучного имени. И как-то однажды Владыка сказал мне:
«Я всегда боялся оскорбить своего ближнего недоверием к нему и к его словам. Не моя вина, что меня обманывали. Мне часто говорили, что я не должен был вовсе принимать тех или иных людей, или же держаться с окружающими на известном расстоянии, соответственно своему сану и положению. Я и пробовал это делать, но ничего не выходило: сердце всегда низводило меня с такой искусственной позиции. Я не мог приучить себя к таким неестественным положениям... Наоборот, чем проще, беднее были приходящие ко мне, чем больше они смущались и терялись, приближаясь к архипастырю, чем смиреннее они были, тем ближе я подходил к ним и крепче прижимал их к своему сердцу. Один вид их уже умилял меня и растворял сердце любовью к ним; и где же тут было думать о высоте своего сана, когда вознесенный Господом на высоту этого положения, я часто сознавал себя и хуже, и грешнее этих маленьких людей, обиженных судьбою, обессиленных нуждою, придавленных горем... Тогда только одна мысль жила в моем сердце: как бы облегчить их горе, как бы помочь, утешить, обласкать... О, если бы вы знали, как мне было тяжело потом выслушивать замечания от других, указывавших мне, что того-то я не должен был вовсе принимать, с тем-то я обошелся ласковее, чем нужно было, а тому-то пообещал помочь вместо того, чтобы прогнать от себя... Может быть, с точки зрения житейской мудрости все эти советы и были ценными, но в них не было нужды, как не было бы нужды и в необходимости изощряться в тонкостях отношения к людям, если бы не был утрачен истинный фундамент жизни – любовь. Чем меньше ее вокруг нас, тем больше мы должны давать ее. Есть даже пословица «среди волков жить, по-волчьи выть», и она признается выражением народной мудрости... Так неужели же и мы, архипастыри, должны ей следовать, вместо того, чтобы превращать волков в ягнят?!
Что касается Распутина и отношения к нему общества и печати, то нужно только удивляться тому, насколько далеко ушла современная мысль от истинного понимания того, что происходит. Не я нужен делателям революции, а мое положение митрополита Петербургского; им нужны не имена, и лица, а нужна самая конструкция государственности; если бы наша общественность не была революционною, то поняла бы, что без «Распутиных» не обходится никакая революция. «Распутин» – имя нарицательное, специально предназначенное для дискредитирования Монарха и династии в широких массах населения. Носителем этого имени мог быть всякий близкий ко Двору человек, безотносительно к его достоинствам или недостаткам. Идея этого имени заключается в том, чтобы подорвать доверие и уважение к личности Монарха и привить убеждение, что Царь изменил Своему долгу перед народом и передал управление государством в руки проходимца. Ведь чем-нибудь да нужно легализовать насильственный акт ниспровержения Царя с Престола и оправдать его в глазах одураченного населения!.. Вот почему о преступлениях Распутина кричат по всему свету, а в чем эти преступления заключаются – никто не может сказать... С Распутиным я стал встречаться только в Петербурге, а назначен был сюда по рекомендации Наместника Его Величества на Кавказе графа Воронцова-Дашкова и после личного посещения Государем Императором Кавказа. Его Величеству было угодно посетить Собор, присутствовать на богослужении, выслушать мое приветственное слово и одарить меня Своим высокомилостивым вниманием. Моя паства горячо меня полюбила, и в беседе со мною Государь отметил этот факт и особенно подчеркнул его. Тогда же Его Величество и выразил пожелание видеть меня на кафедре Петербургского митрополита. Меня испугало такое преднамерение, и я решился просить Государя оставить меня на Кавказе, с которым уже успел сродниться, и в то же время сказал графу Воронцову, что, в виду имевшихся уже претендентов, Государь, в случае желания поощрить меня, мог бы пожаловать меня саном митрополита, с оставлением Экзархом Грузии. Я сказал это именно потому, что боялся перевода в Петербург, ибо предвидел, какое горе и какие скорби меня там ожидают. Однако перевод состоялся. Императрица также сказала мне, что остановила Свой выбор на мне только потому, что знала о любви, какую питала ко мне моя Кавказская паства, и желала иметь и в столице архипастыря, который бы пользовался такой любовью.
Когда же я приехал в столицу, то стали говорить, что Распутин меня назначил... Контуры революции стали вырисовываться предо мною еще на Кавказе, и когда я стал предупреждать о грядущих бедствиях, тогда стали громко кричать, что я вмешиваюсь в политику... Мне не верили... Значение Распутина было для меня ясно... Он был первой жертвой, намеченной революционерами, теми самыми людьми, которые одновременно и спаивали его, и создавали всевозможные инсценировки его поведения, а затем кричали о его развращенности и преступлениях. Несомненно, что Распутин, озабоченный впечатлением, какое производил на Их Величеств, распоясывался за порогом Дворца и подавал повод к обвинениям в неблаговидном поведении... А сколько великосветских, придворных кавалеров распоясывалось еще более, проводя ночи в кутежах!.. Почему же оскорбленное в своих лучших чувствах общество, Дума и печать не кричат о них?.. Потому, что эти крики о Распутине вовсе не вытекали из оскорбленного нравственного чувства общества, а создавались умышленно теми, кто делал революцию и пользовался этим обществом как своим орудием. Ведь сейчас почти нет людей, не попавших в расставленные революционерами сети... Один министр, например, говорит, что боится Распутина и принимает его у себя втихомолку, в отдельном кабинете, чтобы никто не видел; а потом кричит, что его не знает и незнаком с ним... Другой вовсе не принимает в министерстве, а принимает у себя на дому, с черного хода; третий подсылает Распутина ко мне и назначает свидание с ним в моих покоях... Разве это не гипноз»...
И, делясь со мною своими сокровенными думами и горестными переживаниями, митрополит Питирим старался привлечь меня на свободную вакансию Товарища Обер-Прокурора Св.Синода, надеясь найти в моем лице поддержку и опору для каждого, кто знал об отношениях, связывавшие меня с митрополитом, такое желание казалось вполне естественным; но А.Н.Волжин, плохо разбиравшийся в окружавшей его обстановке и видевший опасность всегда там, где ее не было, объяснял такое желание иначе. Ему казалось, что митрополит Питирим желает добиться его отставки и моего назначения на его место. Здесь источник недоброжелательства А.Н.Волжина как к митрополиту, так и ко мне; обвинения же нас обоих в близости к Распутину были пристегнуты лишь с целью объяснить это недоброжелательство менее прозаическими причинами. Между митрополитом и А.Н.Волжиным шла ожесточенная борьба, и, чем энергичнее Владыка настаивал на моем назначении, тем упорнее А.Н.Волжин тормозил его. Однако победителем в этой 6oрьбе суждено остаться митрополиту Питириму.
Кончился 1915 год, а Обер-Прокурор все еще не подыскал себе Товарища, вакансия, по-прежнему, оставалась свободной. Моя кандидатура выдвигалась все более упорно, а, в связи с этим, отношения мои с А.Н.Волжиным все более обострялись. Оглядываясь теперь на прошедшее, оцениваемое мною столько же объективно, сколько и беспристрастно, я не могу упрекнуть себя в том, чтобы питал к А.Н.Волжину какое-либо недоброжелательство, хотя для этого и имелись, казалось бы, основания. Лично я был до того далек от мысли о возможности моей кандидатуры на пост Товарища Министра, как по своему возрасту, так и по служебному стажу, что не мог относиться недоброжелательно к тем, кто держался такого же мнения. О том же, что Императрица в письмах Своих к Государю настаивала на моем назначении, мне не было известно, и я был убежден, что моя прошлогодняя аудиенция у Ея Величества, несмотря на слова С.П.Белецкого и непрекращавшиеся поздравления с «высоким назначением», не даст и не может дать никаких практических результатов, тем более, что Государыня не вызвала меня к Себе, и со времени первой аудиенции прошло уже три месяца. Я продолжал свою службу в Государственной Канцелярии и был уверен, что обо мне забыли... Ко мне доходили отголоски недоброжелательства А.Н.Волжина; но я не обращал на них внимания, зная цену осуждениям ближнего... Люди гораздо чаще осуждают другого, чтобы похвалить себя и подчеркнуть свои преимущества, чем с целью нанести обиду, и редко делают различие между «рассуждением» и «осуждением». А.Н.Волжин казался мне только жалким, неспособным обнять ни сущности политического момента, ни той закулисной игры, какая создавала этот момент, ни той работы, какая велась в миллионы рук, чтобы одурачить общественное мнение и ввести его в заранее намеченное русло. У меня рождалось лишь досадное чувство от сознания, что даже министры не разбираются в «общественном» мнении и не только повторяют то, что им это мнение диктует, но и верят ему. И это казалось мне тем более удивительным, что то же общественное мнение особенно не щадило А.Н.Волжина; поэтому он должен был бы знать цену ему. При всем том, мое решение отказаться от сотрудничества с А.Н.Волжиным было непоколебимым.
Вот почему я был безгранично изумлен, когда, случайно встретившись со мною, член Совета Министра Народного Просвещения, Николай Вячеславович Заиончковский, сказал мне:
«Ну, поздравляю Вас Товарищем: дело решенное»...
«Каким Товарищем?» – удивился я.
«Ну, да разве Вы не знаете?! Теперь уже скрывать не нужно», – ответил Н.Ч.Заиончковский, крепко пожимая мне руку. Я не знал, что означает такая мистификация. Я не мог допустить того, чтобы назначение могло состояться помимо меня и, притом, в тот момент, когда отношения, создавшиеся между мною и А.Н.Волжиным, абсолютно этого не допускали... И в моем воображении рисовались уже перспективы безвременного скандала, который сделался бы неизбежным, если бы я подал прошение об отставке в день своего назначения и мотивировал бы свое ходатайство нежеланием служить вместе с А.Н.Волжиным.
Настали моменты мучительных переживаний, ибо я ни откуда не мог узнать правды... Впрочем, такое состояние неизвестности длилось недолго. Несколько дней спустя, С.П.Белецкий сообщил мне, что в заседании Совета министров А.Н.Волжин выставил кандидатуру на пост Товарища Обер-Прокуроpa Св.Синода того самого Н.Ч.Заиончковского, который, за неделю перед тем, поздравлял меня с этим назначением.
«В тоже время, – добавил С.П.Белецкий, – Обер-Прокурор намерен возбудить ходатайство об учреждении должности второго Товарища и на эту последнюю представить Вас».
Назначение Н.Ч.Заиончковского не только не задело меня, а, наоборот, заставило облегченно вздохнуть, в надежде, что исчезнет почва для дальнейших сплетен и газеты оставят меня в покое... Однако мало кто знал о моем решении отказаться от сотрудничества с А.Н.Волжиным, и, на смену прежним приветствиям и поздравлениям, явились выражения недоумения, сожаления и сочувствия со стороны тех, кто считал меня обойденным и обиженным.
Мне придется забежать значительно вперед, чтобы рассказать об обстоятельствах, вызвавших назначение Н.Ч.Заиончковского, о которых я узнал лишь в конце 1916 года, уже в бытность свою Товарищем Обер-Прокурора Св.Синода.
А.Н.Волжин был убежден не только в том, что моя кандидатура была выдумана Распутиным, но и в том, что я лично пользовался Распутиным для достижения своих целей, якобы сводившихся к назначению меня Товарищем Обер-Прокурора с тем, чтобы впоследствии свалить А.Н.Волжина и сесть на его место. При таком убеждении было понятно, какое впечатление производили на А.Н.Волжина слова Государя Императора, напоминавшего ему о моем назначении.
Время шло... Государь Император, занятый на фронте, не мог, конечно, сосредоточивать Своего внимания на этом вопросе... Личные доклады А.Н.Волжина Его Величеству были редки, и он пользовался этим для того, чтобы под всякими предлогами, затягивать вопрос о замещении вакансии, измышляя, в то же время, способы избавиться от нежелательного кандидата. Казалось, чего было проще высказать Государю Императору свои сомнения и подозрения, обосновать их доказательствами, если они были, поискать у себя гражданского мужества для того, чтобы разойтись с Государем в оценке кандидата, а затем, если бы такие попытки не удались и Его Величество продолжал бы настаивать на моей кандидатуре, тогда... выйти в отставку, с сознанием исполненного долга... перед Думой и создавшимся ею общественным мнением. Но А.Н.Волжину хотелось и одобрение Думы заслужить, и портфель свой сохранить: он и придумал тот способ, какой можно было бы назвать даже остроумным, если бы он привел к ожидавшимся результатам.
Убедившись в том, что личные доклады не достигнут цели, ибо Его Величество продолжал настаивать на моем назначении, А.Н.Волжин послал Государю письменный доклад, в котором ссылался на крайнюю запущенность Синодальных дел и личную переобремененность делами и ходатайствовал об учреждении должности второго Товарища Обер-Прокурора с тем, чтобы имеющаяся вакансия была предоставлена тайному советнику Н.Ч.Заиончковскому, а мне, как младшему, имевшему меньший служебный стаж, – вновь создаваемая должность второго Товарища.
Государь Император, конечно, не предполагал интриги и того, что этот доклад являлся лишь тактическим приемом А.Н.Волжина, с целью избавиться от нежелательного ему кандидата; ибо, разумеется, А.Н.Волжин был убежден, что враждебно настроенная к Синоду Государственная Дума никогда не отпустит кредитов на учреждение новой должности второго Товарища и мое назначение, таким образом, никогда не состоится. Однако же, не предполагая интриги, Государь Император не ограничился на этот раз обычным начертанием «Согласен», а написал на докладе А.Н.Волжина: «Согласен, но с тем, чтобы на должность второго товарища Обер-Прокурора Синода был представлен князь Жевахов».
Передавая мне об этом, директор канцелярии Обер-Прокурора В.И.Яцкевич добавил, что А.Н.Волжин, после своей отставки, взял свой доклад, с Высочайшей резолюцией, и в делах канцелярии его не имеется. Предусмотрительно!
До сих пор вопрос о моем назначении вращался в области разговоров и не выходил за пределы ее; отныне же Высочайшая воля была зафиксирована Собственноручной резолюцией Государя, и А.Н.Волжин очутился в трагикомическом положении. Он не только был вынужден возбуждать перед Думой совершенно безнадежное ходатайство, но и оправдывать его вескими данными, т.е. заставлять других верить, в то, во что он сам не верил. И это в то время, когда Дума так безжалостно его терзала, когда он искал путей к сближению с ней и не находил их, когда Синодальный бюджет еще не был рассмотрен Думой, и впереди рисовались грозные перспективы бюджетных прений и Думских «запросов»! Задача оказалась до того нелепой, что для того, чтобы выйти из тупика, понадобились чрезвычайные усилия, чрезвычайные ходы...
И вот, А.Н.Волжин, жалуясь на свою горькую долю, рассказывает члену Думы В.Н.Львову (нашел кому рассказывать!!) о том, как на него наседают «темные силы», с которыми он бессилен бороться; как я, опираясь на Распутина, явился к нему с требованием предоставить мне должность непременно с десятитысячным окладом; как, в ответ на заявление, что такой должности нет, я потребовал учреждения новой должности Товарища Обер-Прокурора, и он был вынужден уступить моему требованию...
Зачем же А.Н.Волжин вел такую неумную игру? Был ли он действительно убежден в моих отношениях с Распутиным, с которым, кстати сказать, я даже не встречался в последние 5 лет? Боялся ли он конкуренции со мною, в чем утверждали его те, кто приписывал мне большую осведомленность в сфере церковных дел, или, попросту, желал этим сбросить тяготевшее над ним самим обвинение в том, что он получил свое назначение по проискам Распутина?
Не знаю. Но личного своего престижа перед Думой А.Н.Волжин этою игрою не укрепил, а В.Н.Львов получил отменный материал для своей громовой речи 29 ноября 1916 года, несомненно, еще более им приукрашенной, и использовал его для тех целей, над которыми трудилась вся Дума, нанося, чрез головы членов правительства, удары по России и монархии и разрушая русскую государственность.
Вопреки моим ожиданиям, назначение Н.Ч.Заиончковского не избавило меня ни от газетных сплетен, какие еще более усилились, ни от свиданий с А.Н.Волжиным, какие участились. Вынужденный хлопотать об учреждении должности второго Товарища и получив прямое повеление Государя представить меня на эту должность, А.Н.Волжин был вынужден не только входить со мною в общение, но и заботиться о том, чтобы сохранить мое доверие к себе... С этой целью, скрывая от меня истинные мотивы учреждения новой должности, А.Н.Волжин впервые сообщил мне о воле Государя и поспешил меня уверить в том, что воля Монарха для него священна. Получалось впечатление, что он искренне желает загладить прежние шероховатости в отношениях со мною и, в виду предстоящей совместной работы, желает расположить меня к себе.
Я искренне ему верил; были даже моменты, когда я колебался в своем решении отказаться от сотрудничества с ним. Не зная истинных мотивов перемены отношения ко мне А.Н.Волжина, я объяснял их в его пользу, и мне было даже жалко его, так нуждавшегося в поддержке, в искренности и доброжелательстве и находившего вокруг себя только предательство, лукавство и измену. Я видел, что, после назначения Н.Ч.Заиончковского, положение А.Н.Волжина окончательно пошатнулось; что высшие сферы от него отвернулись, что идея создания должности второго Товарища Обер-Прокурора не встретила сочувствия ни в церковных кругах, ни среди Синодальных чиновников, и вооружила против него Думу; а Н.Ч.Заиончковский, своею резкостью, вооружил против него Синод... И я думал, что, приглашая меня к себе, А.Н.Волжин убедился в недобросовестности тех, кто вооружал его против меня, и желал загладить неблагоприятное впечатление от прежних бесед...
Увы, мне только так казалось: искренним со мною А.Н.Волжин не был, и в ближайшие дни я в этом окончательно убедился.
Газетная травля А.Н Волжина не прекращалась: каждый шаг его, каждое распоряжение находили злобное и искаженное отражение в газетах информируемых одним из мелких чиновников Хозяйственного Управления Синода при ближайшем участии, как мне передавали, директора этого Управления Осецкого. Само собою разумеется, что вопросу о создании новой должности Товарища Обер-Прокурора отводилось главное место.
Все эти газетные сплетни давно уже потеряли в моих глазах прелесть новизны: я читал лишь вырезки, какие присылались мне анонимно по почте, оставляя без внимания газеты. Как-то однажды появилось пропущенное мною в газете сообщение о том, что, в виду учреждения в ближайшем будущем должности второго Товарища Обер-Прокурора, Н.Ч.Заиончковский, как бывший член Совета министра народного просвещения, сохранит за собою только учебное дело; все же прочие его обязанности, в том числе и заведование Хозяйственным Управлением, будут возложены на меня.
Для меня было совершенно очевидно, кто дал материал для такого сообщения. Осецкий, ненавидевший Обер-Прокурора и его Товарища, возлагал большие надежды на то, что, с моим назначением, ему удастся избегнуть ответственности за те проступки и упущения по службе, в каких он подозревался, и такого рода газетные статьи преследовали единственную цель подсказать Обер-Прокурору порядок распределения обязанностей между Товарищами Обер-Прокурора в желательном для Осецкого направлении.
Как ни нелепа была статья, однако А.Н.Волжин встревожился и... пригласил меня к себе. Ничего не подозревая, я поехал к нему.
После обычных любезностей, А.Н.Волжин, подавая мне газету, спросил меня: «Вы читали это?..»
«Нет,» – ответил я, – пробежав статью и возвращая газету. «Но кто же сочиняет такие нелепости?» – раздраженно спросил меня А.Н.Волжин.
«Не знаю», – ответил я спокойно.
Последовала пауза, которой я воспользовался для того, чтобы встать и откланяться. А.Н.Волжин был до того озадачен этим, что не решился меня удерживать.
Поверит ли мне А.Н.Волжин, если я скажу, что даже в этом моменте обидных для меня подозрений, я страдал гораздо больше не от сознания оскорбленного самолюбия, а от того, что не мог внушить А.Н.Волжину доверия к моей безоблачной искренности, доказать ему всю непричастность мою к распускаемым обо мне слухам и то, с какими целями и кем эти слухи распускались. Мне было досадно, что я не мог вытащить его из той тины лжи, какой он был окружен и какой не замечал. Но руки мои были связаны... Предубеждение А.Н.Волжина сковывало мои уста, и малейшая попытка разрушить это предубеждение была бы истолкована А.Н.Волжиным как желание добиться во что бы то ни стало портфеля Товарища Обер-Прокурора Св.Синода. Если бы А.Н.Волжин был большим психологом, то понял бы, кто и почему на его вопросы, «кто же сочиняет такие нелепости», я ответил односложно «не знаю», вместо того, чтобы на оскорбление ответить оскорблением или иным образом доказать ему всю непристойность подобного вопроса, обращенного ко мне.
Но то, чего не делал я, то делали за меня обстоятельства, помимо моей воли и моего участия: чем больше А.Н.Волжин преследовал меня своими подозрениями и сомнениями, чем меньше я защищался от его нападок, тем более укреплялись мои позиции, и тем больше колебалось положение А.Н.Волжина. В результате он оказался вынужденным не только зазывать меня к себе, но и интересоваться моим отношением к нему, продолжая, в то же время, считать меня главным виновником всех своих бед.
Вскоре после назначения Н.Ч.Заиончковского я был вызван к Ея Величеству.
В скромном одеянии сестры милосердия, с белою повязкою на голове, приняла меня в этот раз Императрица. До чего грустным было это свидание! То было время, когда Дума и прогрессивная общественность, мечтая о ниспровержении монархии, с особою силою и азартом развивали свой натиск на Россию и в своем безумии безжалостно терзали Императрицу возмутительнейшей клеветой. И это тогда, когда, изнемогая от личных болезней, подавленная тяжкими обидами и оскорблениями. Государыня не выходила из лазаретов, работая до обмороков, утешала страждущих, делала перевязки раненым, поддерживая силы и бодрость духа окружающих... Сколько величия нравственного нужно было иметь для того, чтобы в эти моменты личных страданий думать о тех, кто подвергался такой же травле со стороны прогрессивной общественности, ободрять и утешать их...
В вызове меня к Ея Величеству сказался деликатный жест Императрицы в отношении того, кого считали обиженным и обойденным, и я это почувствовал с первых же слов, обращенных ко мне.
Я имел случай лишний раз убедиться в проницательности и глубине ума Государыни и в том, насколько ясно Ея Величество видела закулисную игру А.Н.Волжина и как верно расценивала эту игру. Несомненно, что Императрица была задета отношением А.Н.Волжина ко мне, как Ее кандидату; но неискренность А.Н.Волжина, заставлявшая его прибегать ко всевозможным уловкам, чтобы скрыть ее, производила на Государыню вдвойне тяжкое впечатление.
«Он слишком параден для того, чтобы быть Обер-Прокурором Св.Синода, где требуются простые, скромные, верующие люди, где нужно общение с людьми, с которыми он и разговаривать не умеет», – сказала мне Императрица.
Как ни метка была такая характеристика, но я вынужден был промолчать из опасения, что даже малейшее осуждение А.Н.Волжина, самый незначительный намек на характер наших отношений с ним могли быть истолкованы как приемы борьбы между соперниками из-за власти.
Разговор коснулся общегосударственных вопросов.
Я был поражен не только удивительно меткими характеристиками государственных деятелей, но и той осведомленностью Ея Величества, какая, казалось, проникала в самую толщу государственной жизни России и охватывала все стороны ясный этой жизни. Я видел, что только одна Императрица отдает Себе отчет в том, что происходит в действительности, что Ее проницательный ум и обостренное страданиями чутье знают выходы из тупика, и что Императрица могла бы спасти Россию, если бы к Ее голосу прислушивались и не отождествляли этого голоса с голосом Распутина...
Тогда такое мнение разделялось лишь немногими; теперь же, когда предвидение Императрицы оправдалось в полной мере, а опубликованная переписка Ея Величества с Государем Императором раскрыла действительный облик Государыни, схему Ее государственных программ и способы их выполнения, теперь это мнение высказывается все чаще.
«Но ведь этот человек играет двойную игру: он обманывает одновременно и Государя, и Думу, – сказала Императрица, давая свой отзыв о деятельности М.В.Родзянко в Думе. – Он во власти своего безмерного честолюбия, и Дума нужна ему лишь постольку, поскольку питает эту страсть. Разве он думает о России?! Он думает только о своем авторитете в глазах левых членов Думы, полагая, что они в этот момент сильнее правых. Он рассказывает Думе, что предъявлял Государю даже требования и заставлял Его Величество выполнять их, а, между тем, в последний раз Государь даже не принял его. Он входит в кабинет Государя таким маленьким, маленьким, – и здесь Императрица нагнулась и указала расстояние от пола на четверть аршина, – а выходит из кабинета таким важным, напыщенным, точно и в самом деле одержал победу над Государем. Какие мелкие люди, какое отсутствие долга перед Государем и Россией!!.
Слушая Императрицу, я не знал, что можно было добавить, к этой замечательной характеристике.
Для меня было совершенно очевидно, что Думу следует не только упразднить, как ненужное и вредное учреждение, тормозившее работу правительственного аппарата и разрушавшее государственную машину, но и казнить, в лице наиболее преступных ее членов, заведомых революционеров, посягавших на трон и династию. Отвечая Императрице, я сказал:
«Корень государственного зла заключается в самой Думе: пока она не будет упразднена, до тех пор Правительство вынуждено топтаться на одном месте и бессильно руководить государственною жизнью России. Нужно вырвать из ее среды наиболее вредных и опасных для государственного порядка членов, прикрывающихся своей депутатской неприкосновенностью и развивающих преступную деятельность, а затем навсегда упразднить Думу, ибо она нужна только революционерам»...
Как и в прошедший раз, Императрица вполне согласилась со мной, однако подчеркнула, что правительство, в его полном составе, безгранично слабо; несоорганизованно, работает вразброд, и в его составе нет ни одного человека, который бы сумел объединить деятельность Совета министров, имел бы определенную государственную программу и достаточно твердости, смелости и решительности, чтобы проводить ее в жизнь.
«Все ждут приказаний Государя, а сами не проявляют никакой инициативы, ничего не делают, а только ссорятся между собою, или же, в погоне за личной популярностью, заигрывают с Думой»...
Кто помнит 1916 год и ту позицию, какую занимал Совет министров в отношении Думы, тот скажет, что в этих словах Императрицы не только не заключалось преувеличения, а, наоборот, было много снисходительности. Совет министров точно вовсе не считался с Государем Императором, а оглядывался исключительно на Думу, получал от нее директивы и выполнял их, будучи озабочен только тем, чтобы сохранить во что бы то ни стало, путем даже унижений и жертв, равновесие своих отношений с нею. Неугодные Думе министры подвергались жестокой травле и всевозможным нападкам, не допускались даже на Думскую кафедру; а Совет министров не только не заступался за них, но сознательно приносил их в жертву Думе, предпочитая соглашательство с нею смелым и твердым проявлениям власти. Что это было – трусость, или измена?!
Ни того, ни другого, а сказывалось здесь обычное неумение пользоваться властью. Умели пользоваться властью лишь низкие агенты ее, рискуя собственною жизнью и грудью своей отстаивая порядок. Высшие же представители власти обычно пользовались ею или для закрепления личных позиций, или для приобретения возможно более широкой популярности, или для заигрывания с общественным мнением, которому служили, словом, для всего того, что освобождало их от риска, делало ненужным смелость и решительность, исключало необходимость борьбы... Там же, где требовались эти приемы – а онивсегда требуются в области государственной жизни – там власть без боя сдавала свои позиции, и в полной мере справедливо можно было сказать, что победы врагов обусловливались не их силою, а слабостью их противников.
Государственная Дума, по существу, была только раздутым до крайности мыльным пузырем, способным лопнуть от одного окрика городового; но, кажется, что только одна Императрица это видела.
Таким же мыльным пузырем является и вся нынешняя советская Россия, с ее «красными» армиями, какие бы разбежались при первой встрече с настоящими войсками, при первой серьезной угрозе интервенции; но этому все еще не хотят верить...
Сердечно простившись с Государынею, я покинул Александровский Дворец.
В конце января, а может быть в феврале, точно не помню, Синодом был созван Свечной Съезд, с участием представителей от всех ведомств, и министр внутренних дел А.Н.Хвостов, встретив меня, однажды, в зале Общего собрания Государственного Совета, сообщил мне, что назначил меня представителем от министерства на этом съезде. Судьба точно умышленно толкала меня в суровые объятия А.Н.Волжина. При торжественном открытии съезда, мне пришлось сидеть рядом с А.Н.Волжиным, и меня забавляло, как он искоса посматривал на меня, точно думая, каких усилий стоило мне добиться участия на этом съезде и, притом, наверное с целью усилить оппозицию против него. В действительности же, я был едва не самым добросовестным союзником Обер-Прокуратуры на этом съезде. Съезд был вызван не столько заботами о реорганизации свечного дела в России и развитии отечественного производства воска, сколько подозрениями в злоупотреблениях директора Хозяйственного Управления А.Осецкого при закупках воска за границею, о чем громко кричали газеты, указывая на то, что А.Осецкому грозит не только отставка, но и предание его суду. Не имея еще фактических данных для реальных обвинений А.Осецкого в означенных злоупотреблениях, я имел, однако, основания разделять подозрения Обер-Прокуратуры. Впоследствии эти подозрения подтвердились, ибо А.Осецкий, на одном из заседаний, под моим председательством, уже в бытность мою Товарищем Обер-Прокурора Св.Синода, был вынужден сознаться в том, что покупал воск в Германии, игнорируя более дешевые предложения, а устроенные им торги были фиктивными... Во время этого примечательного заседания, один из участников, член Государственного Совета от Киевской епархии, протоиерей С.И.Трегубов, передал мне полученную им от какого-то члена Думы записку, написанную на клочке бумаги, где значилось, что Дума категорически требует немедленного упразднения комиссии по расследованию деятельности А.Осецкого, свободного в ее глазах от всяких подозрений.
Было очевидно, что дальнейшие разоблачения довели бы Осецкого до скамьи подсудимых, и что, спасаясь от преследований Обер-Прокуратуры, он нашел защиту в Думе. Однако грозный окрик Думы не испугал меня, и заседания комиссии продолжались, хотя к моему удивлению, крайне тормозилось Синодом, где А.Осецкий также имел защитников, особенно в лице протопресвитера А.Дернова. Они прервались лишь с наступлением столь долгожданной и желанной революции, освободившей от ответственности не одного только Осецкого.
Впрочем, не буду забегать вперед. Разбившись на секции, Съезд стал устраивать заседания по вечерам, в часы, свободные от служебных занятий, и в течение ближайших двух-трех недель, я принимал в этих заседаниях постоянное участие, изредка встречаясь и с А.Н.Волжиным.
Никогда еще престиж мой среди Синодальных чиновников не был так высок, как в это время. Недавняя аудиенция у Ея Величества истолковывалась как полное поражение А.Н.Волжина: теперь стали говорить уже не о создании должности второго Товарища Обер-Прокурора, а об отставке A.H.Волжина и назначении меня на его место. В связи с этим, отношение Синодальных чинов к А.Н.Волжину резко ухудшилось, тогда как я сделался центральной фигурой, вокруг которой сосредоточивались все вожделения чиновников ведомства, видевших в моем лице будущего главу ведомства и их начальника. Все искали моего благоволительного внимания, стараясь, как бы невзначай, подчеркнуть мои преимущества перед А.Н.Волжиным, и в то же время не стеснялись открыто бранить последнего. Особенно усердствовал Осецкий.
Кажется мне, что никогда еще низменные и пошлые страсти не oбнажались передо мной с большим бесстыдством, чем в эти моменты пресмыкательства и низкопоклонства со стороны тех ничтожных людей, которые, год спустя, явились моими же предателями. Между тем А.Н.Волжин был искренне убежден в моих интригах и, продолжая видеть всегда и везде на первом плане Распутина, объяснял и мою аудиенцию у Ея Величества участием последнего, а враждебное отношение к себе со стороны своих подчиненных Синодальных чиновников моими стараниями, т.е. делая именно то дело, какое нужно было делать, выполняя программу агентов интернационала, развивавших с чрезвычайными усилиями оппозицию против Императрицы и преданных слуг России и династии. Делал он это дело столько же бессознательно, сколько добросовестно, ибо, будучи предан Престолу и России, был искренне убежден, что ведет борьбу с их врагами. Но видел он этих врагов не там, где они были и, рубя направо и налево, не замечал того, что наносил удары своим же союзникам.
Нельзя обвинять того, кто не родился государственным человеком, лишен широких размахов, не способен разбираться в сложных положениях и делает ошибки. И не это удивляло меня, а удивляло меня то, зачем нужно было А.Н.Волжину приглашать меня к себе и, заверяя меня в своей искренности, вести со мною переговоры о сотрудничестве с ним, а в тоже время за глаза поносить меня...
Вскоре после моей аудиенции у Ея Величества, А. Н. Волжин пригласил меня к себе. Впечатление от предыдущего свидания было столь тяжелым, что на этот раз я уклонился от приглашения.
«Тогда я приеду к Вам», – сказал А.Н.Волжин по телефону. В назначенный час А.Н.Волжин приехал.
«Голова ходит кругом, – начал он, – дела так много, что просиживаешь ночи напролет; а все не успеваешь».
«Отчего же Вы не разгрузите Синод? – ответил я. – Ведь туда попадает масса дел, какие не только могут, но и должны разрешаться властью епархиального архиерея... Прикажите вносить на рассмотрение Синода только то, что подлежит его ведению»...
«Да, но этого недостаточно; создание должности второго Товарища Обер-Прокурора необходимо; без этого нельзя будет обойтись; но как это сделать!.. Дума кредитов не отпустит... Придется применить ст. 87; а это значит -ждать роспуска Думы и отложить вопрос до лета», – говорил А.Н.Волжин.
«С тем, – добавил я, – чтобы, собравшись осенью, Дума отвергла бы Ваш законопроект»...
«Ну, а как же иначе?» – спросил А.Н.Волжин. Я тоже не знал, как нужно было поступить; однако, если бы и знал, то не сказал бы, чтобы не создавать поводов для новых недоразумений. Беседы с А.Н.Волжиным успели приучить меня к осторожности.
«Не знаю», – ответил я. Визит длился недолго. Оставив меня в недоумении о цели своего посещения, А. Н. Волжин уехал. На другой день я рассказал об этом визите Государственному Секретарю С.Е.Крыжановскому.
«Не понимаю», – сказал мне Государственный Секретарь, – зачем А.Н.Волжин носится с 87-й статьей; я уже сто раз говорил ему, что нужна не 87-я, а 11-я статья. Имеют же Министры Внутренних Дел, Торговли и Промышленности по четыре Товарища, и Думе нет до этого дела; а А.Н.Волжин из-за второго Товарища поднимает столько шума... Пусть изыщет только источник содержания, а провести должность – дело одного доклада Государю Императору. Причем же здесь Дума?!»
С.Е.Крыжановский занимал среди министров совершенно исключительное место. Это был один из тех немногих, истинно государственных деятелей, в котором огромный ум и широкие государственные размахи сочетались с на редкость выдающимися знаниями. В то время как каждый министр вращался в круге ведения своего ведомства, Государственный Секретарь обнимал государственную жизнь в полном объеме и должен был обладать универсальными познаниями по всем отраслям государственного управления. Хотя законодатель и отвел Государственному Секретарю очень скромную роль в Совете министров, и участие его в заседаниях ограничивалось лишь формальными замечаниями, в которых существа дела он никогда почти не касался, да и касаться не мог, ибо, по силе Высочайшего повеления, на коем основывалось участие Государственного Секретаря по некоторым делам в Совете министров, ему предоставлено было высказать свои замечания «преимущественно по соотношению намечаемой меры со Сводом Законов», т. е. со стороны формальной; однако же к С.Е.Крыжановскому обращались не только за разного рода формальными разъяснениями, но гораздо чаще и по существу того или иного вопроса или законодательного предположения. И нередко мнение С.Е.Крыжановского предопределяло судьбу законопроекта, изменяя его первоначальное направление, еще задолго до внесения последнего в Совет министров. Но и застигнутый в Совете министров, законопроект подвергался иной раз всякого рода переделкам и изменениям соответственно указаниям Государственного Секретаря... Припоминаю характерный случай, когда Совет министров, под председательством А.Ф.Трепова, отклонил ходатайство Синода об ассигновании 30 000 рублей в пособие пленным священникам и затем вынужден был удовлетворить его, благодаря возражению С.Е.Крыжановского. Случай этот имел место в конце 1916 года, в бытность мою Товарищем Обер-Прокурора Св.Синода, когда, по просьбе Обер-Прокурора Н.П.Раева, обычно уклонявшегося от участия в заседаниях Совета министров, я выступал в Совете в качестве его заместителя, с обязательством во чтобы то ни стало отстоять означенное ходатайство. Меньший среди членов кабинета, я чувствовал себя в Совете неуверенно, а общее пренебрежительно-скептическое отношение министров к Синоду не сулило успеха... Я был уверен, что Совет Министров отклонит ходатайство Синода, что явилось бы, в моих глазах, высочайшею несправедливостью, ибо, если священник попал в плен, значит он ушел с позиции последним и выполнил свой пастырский долг до конца, а при том заслуживает самой глубокой признательности, и ему нужно помочь, недопустимо оставлять его бедствовать во вражеском плену. Моим соседом справа был Государственный Секретарь, и я шепотом высказал Сергею Ефимовичу свои опасения и тревоги.
«А Вы не смущайтесь, – живо сказал мне С.Е.Крыжановский, – если Совет откажет, то потребуйте соединенного заседания Совета министров и Синода»...
«Как? – удивился я, – разве возможны такие заседания?!»...
«На практике таких случаев еще не было, ибо не было поводов созыва их; но постановление Совета министров, по силе коего, в случаях разногласия, для разрешения спорных вопросов созываются соединенные заседания Совета министров и Синода, утверждено Его Величеством, и Вы смело можете воспользоваться этим постановлением и сослаться на него, – ответил С.Е.Крыжановский.
Ввиду частой смены членов кабинета, об этом постановлении, конечно никто не знал, и я почувствовал, что С.Е.Крыжановский не только укрепил мои позиции, но и сделал их неприступными.
Подошла моя очередь... я сделал краткий доклад по существу Синодального ходатайства и просил удовлетворить его.
«Полагал бы отклонить», – сухо сказал представитель Совета министров А.Ф.Трепов, сославшись на то, что высылаемые деньги обычно конфискуются немцами и не доходят до назначения.
Вслед за А.Ф.Треповым высказались против и прочие члены Совета министров.
«В таком случае я ходатайствую о созыве соединенного заседания Совета министров и Синода», – сказал я.
На меня посмотрели как на сумасшедшего, и никто не нашелся ничего возразить, ибо все в равной мере считали совершенно невероятным возможность совместных заседаний министров с архиереями.
«Разве мыслимы такие совместные заседания? – спросил меня, после общей паузы и некоторого замешательства, А.Ф.Трепов. – На чем основываете Вы Ваше ходатайство?»..
«На основании Высочайше утвержденного постановления Совета министров от такого-то числа, месяца и года», – ответил я.
«Было ли такое постановление?» – спросил А.Ф.Трепов управляющего делами Совета министров Н.Н.Ладыженского.
«Так точно, было, Ваше Высокопревосходительство», – ответил Николай Николаевич, огласив журнал Совета министров с означенным постановлением.
«Тогда, конечно, не стоит из-за 30 000 рублей осложнять вопрос: полагал бы удовлетворить ходатайство Синода», – сказал в заключение А.Ф.Трепов, против чего никаких возражений не последовало.
Победа была полная, и эффект получился чрезвычайный.
С.Е.Крыжановский, тотчас после окончания заседания, по обыкновению, ушел в свой кабинет, а меня сразу же окружили министры и стали поздравлять с выигранным сражением.
«Зачем Вы так подвели нас?» – спросил меня, улыбаясь, А.Ф.Трепов.
«И не думал, – ответил я, – я сам не знал о существовании этого постановления Совета министров и никогда бы не использовал его, если бы не подсказал Сергей Ефимович».
Тем не менее, если не все, то некоторые, наверное, приписали победу мне, а не С.Е.Крыжановскому.
Таким был Государственный Секретарь С.Е.Крыжановский. Он не только знал больше других, не только никогда не превозносился своими знаниями и преимуществами, а, наоборот, сознательно убегал от славы людской, стараясь быть всегда незаметным. Может быть, по этой причине, а может быть, потому, что ум является одним из тех недостатков, какой редко прощается, С.Е.Крыжановский имел немало врагов и, разумеется, главным образом, со стороны тех, кто не обходился без его помощи и завидовал ему.
Указание Государственного Секретаря на 11-ю статью и ссылка на то, что А.Н.Волжин неоднократно уже обращался к С.Е.Крыжановскому за советами, справками и разъяснениями и всякий раз получал ответ, что 87-я статья не применима, окончательно обесценили в моих глазах жалобы А.Н.Волжина, и я увидел, что он прикрывается 87-ою статьей только для того, чтобы откладывать учреждение должности второго Товарища Обер-Прокурора Св.Синода на неопределенное время.
Наступило время рассмотрения в Думе сметы Синодального ведомства.
Бюджетные прения в Думе – это своего рода экзамен для каждого министра. А.Н.Волжин очень волновался, ибо должен был выступить с разъяснениями не только по существу сметных предположений, но и по поводу всякого рода запросов, предъявления которых ожидал.
Я был очень заинтересован исходом этих прений и отправился в Думу. Речь А.Н.Волжина, обыкновенная, трафаретная, испещренная цифровыми данными, не давала поводов ни для одобрений, ни для порицаний: это была одна из тех обыденных речей, которые составляются мелкими чиновниками, корректируются начальством и являются лишь сводкой основных положений бюджета, своего рода объяснительной запиской, и ничего более... Однако Думская атмосфера было до того напряжена, настроение было уже настолько революционным, что одно только появление членов Правительства на Думской кафедре вызывало ярые протесты и грубое негодование, выливавшееся в крайне резких формах... Как ни старался А.Н.Волжин заблаговременно расположить к себе членов Думы, со стороны которых ожидал нападок, но он достиг этим только обратных целей. В.Н.Львов не пожалел красок для того, чтобы окончательно погубить А.Н.Волжина во мнении Думы. Начав с того, что А.Н.Волжин появлялся в Думе только для того, чтобы узнавать разными окольными путями, как относятся к нему члены Думы и что будут говорить при рассмотрении сметы ведомства, он кончил указанием на то, что Дума не Калашный ряд, куда ходят собирать сплетни, и что нужно не иметь никакого уважения ни к Думе, ни даже к себе, чтобы прибегать к таким приемам, к которым не прибегал еще ни один министр. Глупая и разнузданная речь Львова имела большой успех и была покрыта бурными аплодисментами. Кампания против членов Правительства велась дружно, планомерно; однако, к сожалению, Правительство видело в этой преступной работе Думы лишь выпады против отдельных членов кабинета, а Председатель Совета министров даже запрещал последним защищаться, опасаясь еще более худших последствий.
Пропустив Синодальную смету в Думе, А.Н.Волжин уехал с Высочайшим докладом в Ставку, откуда вскоре вернулся.
Было 10 часов вечера. Я сидел в своем кабинете и занимался.
Раздался телефонный звонок. У телефона был А.Н.Волжин.
«Мне очень нужно видеть Вас, – говорил А.Н.Волжин, – приезжайте после часу».
«Это слишком поздно, – ответил я, – извозчиков нет; пока я дойду к Вам, будет два часа ночи. Если нужно, я приеду завтра»...
«Нет, нет, мне нужно сегодня переговорить с Вами», – ответил А.Н.Волжин.
«В таком случае я приеду к 11 часам»...
«В 11 часов у меня доклады», – ответил А.Н.Волжин.
«Тогда извините; а ночью я не могу ехать»...
«Хорошо, – нервно закончил А.Н.Волжин. – Я отложу доклады и буду ждать Вас к 11 часам».
Бесцеремонность А.Н.Волжина, позволявшего себе вызывать меня даже ночью и, верно, думавшего, что я обязан являться по первому его зову, раздражала меня... Однако я вспомнил, что уже раз отказался от его приглашения и что в последний раз А.Н.Волжин был у меня: деликатность вновь разоружила меня.
В 10 с половиною часов вечера я вышел из дома...
Все то, что лежало на дне души, стало выливаться наружу, и я чувствовал, что должен уже сдерживать свое волнение и раздражение. Здесь было сознание того лукавства со стороны А.Н.Волжина, о котором мне так часто говорили, и чему я не хотел верить, и оскорбленное и беспрестанно оскорбляемое самолюбие, и сознание того ложного положения, в какое А.Н.Волжин меня ставил бессмысленными приглашениями и беседами, давшими пищу всевозможным сплетням, проникавшим в печать и бросавшим тень на меня, и обида от сознания, что А.Н.Волжин мне не верит, а только делает вид, что верит; а главное – было недовольство собою, убеждение в новой ошибке, в том, что я снова сделался жертвою своего излишнего доверия к людям...
Поэтому, подходя к квартире А.Н.Волжина, жившего тогда на Mоховой, 18, я уже дрожал от негодования, чувствуя особенно острую боль от последнего оскорбления, нанесенного мне А.Н.Волжиным, когда он заподозрил меня в распространении газетных сведений о моем будущем назначении. «Как он смеет так оскорбить меня, – думал я, поднимаясь к нему по лестнице; – а между тем я смолчал»... Мое волнение было так велико, что я боялся за себя и думал, что не в силах буду совладать с ним. Однако А.Н.Волжин встретил меня так приветливо, в его голосе было так много сердечных нот, что его вкрадчивость снова обезоружила меня, я снова поддался чарам и готов был не только простить и забыть, но и осудить сам себя за мнительность и подозрительность...
«Я только сегодня вернулся из Ставки, – начал свой рассказ А.Н.Волжин. – Государь был высокомилостив ко мне и в течение 40 минут, с большим вниманием, изволил выслушивать мой доклад... Целых 40 минут», – подчеркнул А.Н.Волжин.
Нарисовав, далее, знакомую мне картину Высочайшего завтрака, и остановившись на том, как приглашенные к Высочайшему столу вышли из столовой в зал, как выстроились полукругом в ней, как Его Величество подходило то к одному, то к другому, А.Н.Волжин, продолжая рассказ, отметил:
«Его Величеству было угодно осведомиться о том, в каком положении находится вопрос об учреждении должности 2-го Товарища Обер-Прокурора. Я доложил и в то же время спросил Государя, продолжает ли Его Величество настаивать на Вашей кандидатуре, или имеет в виду другого кандидата, на что Государь ответил, что Своих предположений не изменил и добавил: «Я желаю князя Жевахова». (Слова Его Величества в передаче А.Н.Волжина.)
Значит, – подумал я, слушая рассказ А.Н.Волжина, – Вы, пользуясь высокомилостивым приемом Государя, сделали еще и на этот раз последнюю отчаянную попытку отбиться от меня, и эта попытка не удалась. Но тогда зачем же Вы рассказываете мне об этом? – говорили мои глаза, с недоумением глядевшие на А.Н.Волжина.
«Вы понимаете, конечно, – продолжал между тем А.Н.Волжин, – что я должен был предложить этот вопрос Его Величеству, ибо об учреждении новой должности Товарища Обер-Прокурора так давно толкуют, что предположения Его Величества могли за этот долгий срок и измениться... Разумеется, воля Монарха для меня священна, и я обязан ее выполнить, но... – и тут А.Н.Волжин замялся, – я никак не придумаю, как бы мне Вас... пристроить»...
Как ужаленный, вскочил я со своего места и, не помня себя от негодования, утратив самообладание, я крикнул:
«Как это... пристроить!.. Я не инвалид, а Синод не богодельня, чтобы Вы меня пристраивали... У меня уже давно возникли сомнения относительно Вашей искренности; я наивно думал, что Вы и в самом деле желаете использовать мои познания для Вашего ведомства; но, если Вы озабочены только тем, чтобы меня «пристроить», и ссылаетесь даже на Государя Императора, Который, якобы, Вас принуждает к этому, тогда знайте, что я не желаю служить с Вами и объясню Его Величеству, почему. Я не нуждаюсь в «месте», я – Помощник Статс-Секретаря Государственного Совета и Член Главного Управления по делам печати и не нуждаюсь в том, чтобы Вы меня «пристраивали»...
А.Н.Волжин обомлел... Он никак не мог ожидать такого выпада со стороны того, чью деликатность он принимал за хитрость или глупость, за желание во что бы то ни стало, путем даже унижений, пробраться в Синод, не брезгуя для этого никакими средствами...
«Что Вы, что Вы, князь, успокойтесь, – заволновался А.Н.Волжин. – И не грех ли Вам так нехорошо думать обо мне!.. Я ли не просил Вас, чтобы Вы мне помогли, я ли не приезжал к Вам?! Зачем же я бы ездил к Вам, если бы не желал сотрудничества с Вами?! Нас связывает друг с другом Святитель Иоасаф; моя бабушка была игуменией Белгородского монастыря»... – путаясь и смущаясь, оправдывался А.Н.Волжин.
И эта бессвязная речь была произнесена таким тоном, что снова обезоружила меня... Мне стало жалко А.Н.Волжина, этого гордого, самонадеянного сановника, который сбросил свою внешность и предстал предо мною в образе слабого, раздавленного человека.
Я простился с А.Н.Волжиным с намерением никогда более не встречаться с ним. Однако это свидание все еще не было последним.
До меня стали доходить слухи, что А.Н.Волжин лихорадочно стремится наверстать потерянное время и постоянно ездит к Государственному Секретарю, чтобы, с помощью С.Е.Крыжановского, заготовить Высочайший доклад об учреждении должности второго Товарища Обер-Прокурора по 11-й статье. И действительно, прошло недели две-три после последнего, бурного свидания, как А.Н.Волжин снова пригласил меня к себе и встретил меня такими словами:
«Теперь я могу уже поздравить Вас своим Товарищем... Поздравляю, пока только академически... Высочайший доклад по 11-й статье уже готов, но еще не послан... Но это вопрос нескольких дней»...
«В Государственной канцелярии, – ответил я, – начались уже каникулы, и я на днях уезжаю из Петербурга».
«Куда?» – удивился А.Н.Волжин, все еще не умевший отрешиться от убеждения, что стремление достигнуть должности Товарища Обер-Прокурора было моеюединственною мечтою, в жертву которой я был готов принести все, включительно до своей чести.
«В Киев, в Полтавскую губернию, в имение».
«Так Вы, по крайней мере, оставьте свой адрес», – с досадою сказал А.Н.Волжин.
Уступая этой просьбе, я дал свой Киевский адрес чиновнику особых поручений, князю Мышецкому, хотя был вполне убежден в том, что этот адрес А.Н.Волжину не пригодится.
А.Н.Волжин опоздал.
Убедившись в бесцельности сопротивления, А.Н.Волжин стал искать пути к осуществлению Высочайшей воли о моем назначении и, с помощью Государственного Секретаря С.Е.Крыжановского, нашел их... Но время уже было упущено. Положение, созданное А.Н.Волжиным, было таково, что, в лучшем случае, допускало лишь обмен светскими любезностями, но ни о каком сотрудничестве с ним, или деловых общениях, не могло быть и речи. Это сознавалось и высшими сферами, где, одновременно с предложениями об отставке А.Н.Волжина, высказывались проекты о назначении меня то его заместителем, то Товарищем Министра Внутренних Дел, но где уже совершенно исключалась возможность назначения помощником А.Н.Волжина.
А.Н.Волжин, по-видимому, об этом ничего не знал, как не знал и того, что, если должность второго Товарища Обер-Прокурора и будет учреждена, и я буду назначен на эту должность, то это случится лишь после его отставки. Своим противлением воле Монарха и неискренностью, А.Н.Волжин окончательно поколебал свое служебное положение не только в глазах Их Величеств, но и в глазах высшего общества, мнением которого особенно дорожил. Как он ни старался исправить ошибку и наверстать потерянное время, как ни спешил с учреждением должности и как, по-видимому, искренне ни хотел, на этот раз, ускорить мое назначение и тем вернуть утраченное доверие Их Величеств, но было уже поздно... Ускоряя мое назначение, А.Н.Волжин ускорял одновременно и свою отставку...
Я удивленно смотрел на А.Н.Волжина, когда он поздравлял меня «своим» Товарищем, ибо знал, что таковым никогда не буду, как знал и то, что дни А.Н.Волжина на Обер-Прокурорском посту уже сочтены. Из Петербурга я уехал в Оптину пустынь.
Когда человек ближе к Истине?.. Тогда ли, когда его жизнь протекает плавно и ровно, без внешних ударов и потрясений, и он, спокойный и уравновешенный, оценивает окружающее сквозь призму реальных фактов, не задумывается над вопросами бытия, не страдает от неразрешимых противоречий жизни, не заглядывает в потусторонний мир?..
Или тогда, когда под влиянием несчастий и страданий, выбитый из колеи жизни, примиряется со своим уделом, отворачивается от земных задач и целей и стремится ввысь, обращая взоры к Богу?
У кого правда, у реалиста или у мистика?! Для меня никогда не существовало сомнений в том, что правда у последнего. И поэтому, что ближе всех к Богу – дети, а между ними нет реалистов. Все дети – мистики, все они тянутся к Богу, как цветы к солнцу; все бессознательно влекутся к небу и одинаково протестуют против попыток горделивого ума разрушить волшебный замок мистицизма, где все иначе, чем на земле, где живут ангелы, поющие славу Богу, где нет ни зависти, ни злобы, где говорят ангельским языком, и над всем и всеми царствуют небесные законы и Вечная Любовь.
Я помню, как глубоко задевали меня пренебрежительные отзывы взрослых о монастырях, о старцах, отшельниках и затворниках, какие казались мне святыми; с какой болью сердца и тяжким недоумением я относился к каждому, кто пытался поколебать мою детскую веру, отнимать у меня подарки Божии какие не имели цены и были дороже всех сокровищ мира. Годы шли, менялись точки зрения, охладевали порывы, но То, что сказали мне детство и юность, то оказалось правдой вечной и неизменной. И не эта правда изменялась от времени и науки, а изменялись мы сами, удаляясь от нее, теряя ощущение правды, – понимание ее и влечения к ней. Как легко потерять ощущение правды, и как трудно найти потерянное!.. Кто бывал в монастырях и видел старцев, тот знает, что только ценой неимоверных усилий и величайших иноческих подвигов возмещалась эта потеря, и что только на склоне своей жизни дряхлые старцы возвращали своей, изможденной страданиями, душе подлинные ощущения детства. И как мало отличались тогда эти старцы, эти земные ангелы, от детей; какая чистота и святость сквозили в каждой их мысли, в каждом движении; какую чрезвычайную ценность являли собой эти исключительные люди, рассказывающие о том, о чем молчаливо говорят глаза младенца, живущего в объятиях ангельских, но не способного поведать людям своих небесных ощущений... И моя душа инстинктивно тянулась к этим людям, и детство и юность прошли в общении с ними. Тогда не было ни горя, ни страданий, ни всего того, что, по милосердию Божьему, возвращает к Богу сбившегося с пути грешника...
Тогда была только естественная потребность неповрежденной страстями души укрыться от заразы мира и искать родной обстановки и родных людей, была потребность искать правду...
И на этот раз я ехал в Оптину пустынь, к старцу Анатолию, потому что не доверял ни своему, ни чужому уму, потому что искал правды, какой не мог найти вокруг себя... И так же, как и раньше, я испытывал, по мере приближения к Оптиной, все больший душевный трепет... Там, за оградою монастыря, по ту сторону реки Жиздры, жили иные люди, у которых были иные задачи и цели, иное дело, чем у меня. И насколько моя жизнь казалась мне беспросветной и никому не нужной, насколько дело мое казалось мне преступной тратой времени, нужного для приготовления к загробной жизни, для спасения души, настолько жизнь этих счастливых избранников являлась в моих глазах постепенным восхождением к Богу и была полна глубочайшего содержания... Они имели то, чего не имел самый счастливый человек в миру: имели учителей жизни, премудрых старцев, опытно познавших науку жизни... Они не были одиноки, тогда как мы, миряне, блуждали подобно стаду без пастыря, и нашими учителями были лишь воспоминания об ощущениях детства, за которые мы судорожно хватались, чтобы не заблудиться в дебрях жизни, чтобы не потерять хотя бы образа правды.
Подле келии о.Анатолия толпился народ. Там были преимущественно крестьяне, прибывшие из окрестных сел и соседних губерний. Они привели с собою своих больных и искалеченных детей и жаловались, что потратили без пользы много денег на лечение...
«Одна надежда на батюшку Анатолия, что вымолит у Господа здравие неповинным».
С болью сердца смотрел я на этих действительно неповинных несчастных детей, с запущенными болезнями, горбатых, искалеченных, слепых... Все они были жертвами недосмотра родительского, все они росли без присмотра со стороны старших, являлись живым укором темноте, косности и невежеству деревни... В некотором отдалении от них стояла другая группа крестьян, человек восемнадцать, с зажженными свечами в руках. Они желали «собороваться» и были одеты по-праздничному. Я был несколько удивлен, видя перед собой молодых и здоровых людей, и искал среди них больного. Но больных не было: все казались здоровыми. Только позднее я узнал, что в Оптину ходили собороваться совершенно здоровые физически, но больные духом люди, придавленные горем, житейскими невзгодами, страдающие запоем... Глядя на эту массу верующего народа, я видел в ней одновременно сочетание грубого невежества и темноты с глубочайшей мудростью. Эти темные люди знали, где Истинный Врач душ и телес: они тянулись в монастыри, как в духовные лечебницы, и никогда их вера не посрамляла их, всегда они возвращались возрожденными, обновленными, закаленными молитвой и беседами со старцами.
Я вновь чувствовал себя в родной обстановке, среди людей, какие были столь чужды мне по уровню своего развития, но так близки и дороги по вере. И так же, как и раньше, мне хотелось остаться навсегда в любимой Оптиной пустыне, чтобы начать новую, осмысленную жизнь, жизнь по уставу мудрейших людей, столь отличную от мирской жизни, изгнавшей самую мысль о спасении души, о нравственной ответственности и загробной жизни... И никогда еще эта мирская жизнь не угнетала меня больше, как в эти моменты соприкосновения с «настоящею» жизнью; никогда еще мои мирские дела и занятия не казались мне менее нужными, чем в эти моменты возношения души к Богу.
Вдруг толпа заволновалась; все бросились к дверям келий. У порога показался о.Анатолий. Маленький сгорбленный старичок, с удивительно юным лицом, чистыми, ясными, детскими глазами, о.Анатолий чрезвычайно располагал к себе. Я давно уже знал батюшку Анатолия и любил его. Он был воплощением любви, отличался удивительным смирением и кротостью, и беседы с ним буквально возрождали человека. Казалось, не было вопроса, которого бы о.Анатолий не разрешил; не было положения, из которого бы этот старичок Божий не вывел своей опытной рукой заблудившихся в дебрях жизни, запутавшихся в сетях сатанинских... Это был истинный «старец», великий учитель жизни. При виде о.Анатолия, толпа бросилась к нему за благословением, и старец, медленно протискиваясь сквозь толщу народа, направился к крестьянам, ожидавшим соборования и приступил к таинству елеосвящения. Я улучил момент, чтобы просить о.Анатолия принять меня наедине.
«Сегодня, в 4 часа, перед вечерней», – ответил на ходу о.Анатолий.
Было 8 часов утра. Я вернулся в гостиницу; затем прошел в главный храм, где началась поздняя обедня, после которой навестил настоятеля и начальника скита Оптиной. Все они были моими старыми друзьями, родными, близкими мне по духу людьми.
В 4 часа я вошел в келию о.Анатолия.
«Батюшка отец Анатолий, не разберусь я ни в чем, – начал я, – с детских лет бессознательно тянулся в монастырь и уже не в первый раз стучусь и к Вам, в Вашу обитель; а все еще никак не могу развязаться с миром, и кажется мне, что я все больше и больше запутываюсь в сетях сатанинских... Боюсь я за свою душу... Откуда это влечение в обитель, какое делает мне жизнь в миру такой немилой, что хочется бежать из него, какое обесценивает в моих глазах всякое мирское дело, не позволяет мне, из опасения измены пред Богом, завязываться мирскими связями, заставляет жить между миром и монастырем, между небом и землей... Если бы Вы знали, как это тяжело, как трудно остаться чистым среди мирской грязи, как болезненны греховные падения и, даже безотносительно к ним, какою бессмысленною кажется мне мирская жизнь, когда сознаешь, что зиждется она на неверном фундаменте, что живут люди не так, как повелел Господь, делают не то дело, какое должны были делать... Иной раз бывает так тяжело от всяких противоречий и перекрестных вопросов, что я боюсь даже думать... Так и кажется, что сойду с ума от своих тяжелых дум»...
«А это от гордости», – ответил о.Анатолий.
«Какая там гордость, батюшка, – возразил я, – кажется мне, что я сам себя боюсь; всегда я старался быть везде последним, боялся людей, сторонился и прятался от них»...
«Это ничего; и гордость бывает разная. Есть гордость мирская – это мудрование; а есть гордость духовная – это самолюбие. Оно и точно, люди воистину с ума сходят, если на свой ум полагаются, да от него всего ожидают. А куда же нашему уму, ничтожному и зараженному, браться не за свое дело. Бери от него то, что он может дать, а большего не требуй... Наш учитель – смирение. Бог гордым противится, а смиренным дает благодать. А благодать Божия – это все... Там тебе и величайшая мудрость. Вот ты смирись, да скажи себе: «Хотя я и песчинка земная, но и обо мне печется Господь, и да свершается надо мною воля Божья»... Вот если ты скажешь это не умом только, но и сердцем, и действительно смело, как и подобает истинному христианину, положишься на Господа, с твердым намерением безропотно подчиниться воле Божией, какова бы она ни была, тогда рассеются пред тобою тучи и выглянет солнышко, и осветит тебя и согреет, и познаешь ты истинную радость от Господа, и все покажется тебе ясным и прозрачным, и перестанешь ты мучиться, и легко станет тебе на душе»...
Я почувствовал, как затрепетало мое сердце от этих слов...
«Как глубоко и как просто», – подумал я.
О.Анатолий, между тем, продолжал:
«Трудно было бы жить на земле, если бы и точно никого не было, кто бы помог нам разбираться в жизни... А ведь над нами Сам Господь Вседержитель, сама Любовь... Чего же нам бояться, да сокрушаться, зачем разбираться в трудностях жизни, загадывать, да разгадывать... Чем сложнее и труднее жизнь, тем меньше нужно это делать... Положись на волю Господню, и Господь тебя не посрамит тебя. Положись не словами, а делами... Оттого и трудной стала жизнь, что люди запутали ее своим мудрованием, что, вместо того, чтобы обращаться за помощью к Богу, стали обращаться к своему разуму и на него одного полагаться... Не бойся ни горя, ни болезней, ни страданий, ни всяких испытаний – все это посещения Божии, тебе же на пользу... Пред кончиною своей будешь благодарить Господа не за радости и счастье, а за горе и страдания, и чем больше их было в твоей жизни, тем легче будет умирать, тем легче будет возноситься душа твоя к Богу»...
«Это так, батюшка; но, если задачей нашей жизни является спасение души, то не гордость, а страх Божий заставляет искать места, где можно легче спастись... Если даже сильные, духовно-мудрые люди с трудом выдерживают борьбу с кознями сатанинскими в миру, то куда же нам, слепым и слабым!.. Я помню свои детские годы... Мир точно умышленно развращал нас, и только в родной семье, да в келии старца, я слышал о том, о чем наедине говорила мне душа моя... И еще тогда я недоумевал, зачем оставаться в миру среди чужих и недобрых людей, и спрашивал старцев, куда мне идти и что делать с собою... Я знал, куда идти и что делать, но боялся следовать своей воле и запрашивал старцев, чтобы они открыли мне волю Божию, но они удерживали меня в миру, не пускали в монастырь; все говорили, что Господь предназначил мне иной путь, и что не пришел еще час мой... А чем дальше, тем было хуже, тем тяжелее... Жизнь стала складываться так, что без измены Богу, я уже не мог покинуть мира. Сначала подошло дело Св.Иоасафа; затем постройка храма Св.Николаю в Бари; а вот теперь подходит еще одно дело, и я не знаю, от Бога ли оно или нет, но хорошо знаю, что, если возьмусь за него, то оно окончательно привяжет меня к миру... Вот за этим, чтобы спросить Вас и посоветоваться, я и приехал сейчас в Оптину»...
«А какое это дело?» – спросил меня о.Анатолий, пристально глядя на меня.
«Царь хочет назначить меня на службу в Синод, Товарищем Обер-Прокурора, и вот я и не знаю, что это означает... Если бы Царь и Царица близко знали меня, тогда бы я не сомневался; но знают меня Их Величества мало, видели только несколько раз... Сказывается ли здесь воля Божия и Св.Иоасафа, промыслительную руку Которого я вижу над собой, в своей жизни, или, может быть здесь козни сатанинские, чтобы не пустить меня в монастырь... Место это высокое; много соблазнов для тщеславия и гордости и самолюбия; много будет у меня врагов, которые станут травить меня так, как сейчас травят всех, входящих в состав правительства; и я не знаю, как мне поступить, и ни в чем не могу сам разобраться... Откройте мне волю Божию, и как Вы скажете мне, так я и сделаю».
«А ты верно знаешь, что Царь зовет тебя на это место?» – спросил о.Анатолий.
«Верно знаю», – ответил я.
«А коли Царь зовет, значит – зовет Бог. А Господь зовет тех, кто любит Царя, ибо Сам любит Царя и знает, что и ты Царя любишь...
Нет греха больше, как противление воле Помазанника Божия... Береги его, ибо Им держится Земля Русская и Вера Православная... Молись за Царя и заслоняй Его от недобрых людей, слуг сатанинских... Царь не только Объявитель воли Божией людям, но»...
О.Анатолий задумался, и слезы показались у него на глазах; взволнованный, он кончил невысказанную мысль, сказав:
«Судьба Царя – судьба России. Радоваться будет Царь, радоваться будет и Россия. Заплачет Царь, заплачет и Россия, а... не будет Царя, не будет и России. Как человек с отрезанной головой уже не человек, а смердящий труп, так и Россия без Царя будет трупом смердящим. Иди же, иди смело, и да не смущают тебя помыслы об иночестве: у тебя еще много дела в миру. Твой монастырь внутри тебя; отнесешь его в обитель, когда Господь прикажет, когда не будет уже ничего, что станет удерживать тебя в миру»...
Одарив меня иконами, о.Анатолий, с великой любовью, благословил и отпустил меня. И снова я уехал из Оптиной пустыни с тем чувством, с каким выезжал всякий раз за ограду любимой обители, точно из рая, с тем, чтобы снова погружаться в глубины житейского водоворота, в толщу мирской жизни для борьбы с нею, для борьбы с самим собою...
Быстро промчалось лето. Как и следовало ожидать, никакого уведомления о своем назначении я не получал от А.Н.Волжина и в конце августа вернулся в Петербург, к началу занятий в Государственной Канцелярии. В деревне я не читал газет и ничего не знал о последних новостях. Подъезжая к Петербургу, я купил на станции Любань несколько свежих газет и был немало удивлен, встретив статью под заглавием, напечатанным жирным шрифтом:
«Отставка А.Н.Волжина». Тут же приводились имена предполагавшихся заместителей, среди которых значились член Государственного Совета А.С.Стишинский, генерал Шведов, Н.П.Раев и я. О каждом из нас были приведены сравнительно подробные биографические сведения, причем все мы вводились под один общий знаменатель «реакционеров». Было совершенно очевидно, что эти сведения составлял газетный репортер, знавший каждого из нас только понаслышке, совершенно незнакомый с нами. Развернув другую газету, я увидел в ней портрет Н.П.Раева, с подписью – «Новый Обер-Прокурор Св.Синода».
Я не только не знал лично Н.П.Раева, но и никогда не слышал о нем, и это назначение явилось для меня, как равно и для многих других, совершенно неожиданным. Я был уверен, что, с назначением Н.П.Раева, кончилась почти двухлетняя история о моей кандидатуре, и, прибыв в Петербург, погрузился в свои обычные занятия в Государственной Канцелярии, не допуская даже мысли, что вопрос о моем назначении может снова возобновиться.
Каково же было мое удивление, когда чуть ли не на другой день После моего приезда в Петербург, новый Обер-Прокурор Св.Синода пригласил меня к себе и встретил меня такими словами:
«Я ждал только своего назначения, чтобы познакомиться с Вами... Хотя я и новый человек в ведомстве, но, происходя из духовной среды, всегда был близок к нему, и интересы Церкви были мне всегда дороги. Соприкасаясь с духовным ведомством в области моих частных знакомств, я, конечно, не мог не слышать о Вас и хотел бы просить Вас не отказывать мне в сотрудничестве со мною... Н.Ч.Заиончковский едва ли будет мне полезен; но первое время Вам придется числиться вторым моим Товарищем. Я надеюсь, что это не будет долго. Я вижу Вас первый раз и не знаком с вашими взглядами на церковно-государственные задачи... Позвольте мне остановиться на них и выяснить Вам мои точки зрения... Центром церковно-государственной силы является сельский священник... Туда должны быть направлены наши преимущественные заботы... Он одинок: ему мы должны протянуть руку помощи в первую очередь... Всякое здание крепко только тогда, когда имеет прочный фундамент; а сельское духовенство является фундаментом всего церковно-государственного здания... Весь сложный механизм нашего церковно-государственного аппарата должен быть направлен преимущественно в эту сторону и я надеюсь, что в этом отношении встречу полную поддержку с Вашей стороны»...
«Вы повторяете только мои мысли, Николай Павлович, – оказал я, – и первые годы моей службы протекли, точно нарочно, в деревне, чтобы я мог всесторонне ознакомиться с горемычным бытом сельского духовенства и с чувством глубочайшего уважения преклониться перед сельским священником... Как можно было бы сказать о нем... Если бы не сельский священник и Земский Начальник, то удалась бы революция 1905 года на местах, и правительству было бы трудно справиться с ней. Впрочем, не это главное, а главное то, что они не погубили своей веры и, довольствуясь малым, способны на великое... На общем фоне России, они чуть ли не единственные представители подлинной России – Святой Руси»...
«Я не знал, что Вы так думаете: тем приятнее убеждаться, что между нами будет полное единомыслие, – ответил Н.П.Раев... – Итак, позвольте рассчитывать на Вашу помощь. В случае Вашего согласия, представление будет сделано завтра, и числа 12-15-го сентября состоится Ваше назначение»...
«С Вами я охотно буду служить и благодарю Вас за доверие ко мне», – ответил я, прощаясь с Обер-Прокурором.
«Какая разница между этим простым, скромным, смиренным человеком и испорченным губернаторской школой А.Н.Волжиным», – думал я, возвращаясь домой.
Мне трудно было судить о Н.П.Раеве, которого я видел в первый раз, но общее впечатление от знакомства с ним получилось очень благоприятное. Это был простой, скромный человек, сын бывшего митрополита Петербургского Палладия, не только не скрывавший своего происхождения, как делали многие, вышедшие из духовной среды, миряне, а, наоборот, сохранивший почтительную преданность к своему сословию и озабоченный его участью. Не было в нем и того, что отличало А.Н.Волжина: не было желания рисоваться, производить впечатление; не было ни одного неестественного движения и неискреннего жеста... Безукоризненно воспитанный, он являл собою счастливое сочетание свойств своего духовного происхождения, где простота и смирение скрывают за собою не сознание немощей, а отражают преимущественно духовную мудрость, с отличными приемами светского воспитания и особенностями, являвшимися принадлежностью хорошего общества...
Прошла только одна неделя со времени этого свидания, и 15 сентября 1916 года состоялся Высочайший Указ о назначении меня вторым Товарищем Обер-Прокурора Св.Синода. Две недели спустя, Н.Ч.Заиончковский вышел в отставку и я заступил на его место... Должность второго Товарища была упразднена. Тотчас после своего назначения, не вступая в должность, я уехал в Белгород, к Святителю Иоасафу, чтобы у подножия раки любимого Угодника Божия испросить благословение на предстоящие труды, а 30-го Сентября вступил в исполнение своих новых обязанностей.
Такова история моего назначения на должность Товарища Обер-Прокурора Св.Синода; таковы факты, какие нелицеприятная правда, когда-нибудь вынесет наружу, и концепция которых была так сложна, что только духовное око могло подметить их природу и сущность.
Может быть, я слишком подробно остановился на истории своего назначения, точнее – на обстоятельствах, сопровождавших его и вызванных А.Н.Волжикым. Но да не подумает читатель, что я имел в виду сводить какие-либо личные счеты с последним. Чувство обиды, в свое время глубокое и острое, давно у меня исчезло; а месть – не в моем характере.
Нет, не личные причины руководили мною, когда я останавливался на этом эпизоде в своей жизни, который и в моих воспоминаниях должен занять место только эпизода, хотя, по ходу изложения, мне, может быть, и придется не раз еще вернуться к нему.
Что выражала собой борьба А.Н.Волжина с митрополитом Питиримом и со мной?! Да и можно ли было назвать «борьбой» односторонние нападения А.Н.Волжина на нас, когда ни митрополит, ни я не наносили А.Н.Волжину ответных ударов? Жаловался ли митрополит Питирим на А.Н.Волжина Их Величествам, распространял ли о нем дурные слухи в обществе? Нет, Владыка был слишком умен для того, чтобы колебать престиж царских слуг, не говоря уже о том, что, по свойству своего характера, был готов самого себя принести в жертву общему миру, что и делал.
Что касается меня, то в беседах с Государем Императором я ни разу не упомянул даже имени А.Н.Волжина, а Императрице давал о нем только добрые отзывы. Да иначе я и не мог бы поступить, во-первых, потому, что и сам считал А.Н.Волжина, хотя и ограниченным, но хорошим человеком, а во-вторых, и потому, что Императрице было известно отношение А.Н.Волжина ко мне, и всякий другой отзыв о нем был бы, конечно, истолкован как борьба соперников из-за власти.
И митрополит, и я видели в А.Н.Волжине только один недостаток – он не разбирался ни в порученном ему деле, ни в людях, ни в окружавшей его политической обстановке, был неискренен и, потому что был неискренен, потому и попался в расставленные сети и способствовал клевете, распространявшейся вокруг имени митрополита и моего, вместо того, чтобы, по долгу присяги, бороться с нею. Но, как митрополит, так и я, связанные долгом к Царю, предпочитали терпеть обиды, вместо того, чтобы «реабилитировать» себя ценою унижения престижа царских сановников.
«Борьба» А.Н.Волжина с нами была лишь одним из выражений той болезни, какая свела Россию в могилу. Болезнь же эта была эпидемической и поражала всех. В тот момент вся Россия уже являла признаки сумасшедшего дома, в котором были заперты и больные, и здоровые, где люди не понимали друг друга, не имели общего языка, где дрались между собой, нанося удары и правым, и виноватым. Интернационал перемешал все карты в политической игре, а выдвинутая им фигура Распутина заслоняла собою буквально всех.
Везде мерещился Распутин; везде на первом плане было это роковое лицо, и чтобы ни делали и ни говорили Царь с Царицей – везде то кричали и шептались, то про себя думали, что за спиною Их Величеств стоял Распутин и руководил Их действиями и помыслами. Этот дурман охватывал все высшие круги, завлекал и преданных царских слуг, которые оказывались еще большими врагами Престола и династии, ибо они громче всех кричали о Распутине, усматривая в нем государственную опасность, еще энергичнее защищали Царя и Россию, не понимая, по недомыслию, того, что такая «защита» могла бы выразиться только в одном – в замалчивании имени Распутина.
Почему же общество так легко попадалось в расставленные сети?!
Потому, что не имело веры в Промысл Божий; потому, что перестало пониматьрелигиозную сущность самодержавия и рассматривало Царя не как Выразителя воли Господней, Помазанника Божия, а как человека, не только творившего свою собственную волю, но даже отдавшего эту волю Распутину.
Эта мысль превосходно выражена О.В.Винбергом, писателем неподкупной честности убеждений, одним из тех людей, с которыми Россия никогда бы не погибла и без которых должна была погибнуть. Вот что О.В.Винберг пишет в своей книге «Крестный путь», на стр. 2:
«Тот, кто умеет проникновенно видеть духовным взором, кто понимает силу и значение Таинства Миропомазания и чувствует неразрывную связь между Царем и народом, которая, санкционируя историческую преемственность, невидимо образуется силой этого Таинства, тот знает, почему теперь так страдает русский народ... Ныне свершается Суд Божий!..»
В этих проникновенных словах одного из тех людей, мимо которых проходит толпа, или не замечая их, или побивая камнями, ключ к уразумению не только настоящего России, но и ее далекого, далекого прошедшего.
http://pravdonbass.net.ua/article/pered-revolyuciey?page=show








